Серафимович Александр
Шрифт:
— Будет, утреня еще не отошла.
— А который час?
— Без четверти три. Ну, с праздничком!
Головы запрокидываются, лица краснеют, с губ не сходит странная, блуждающая улыбка. Понемногу все начинают говорить, и никто не слушает. И в заваленном углем черном вагоне, на три четверти занятом паровиком, который и теперь живет, слегка дышит и рассылает тепло по всему поезду, все кажется уютным и веселым. Смех, шутки, остроты. Точно за стенами не носился морозный ветер и не сыпал беспрерывно крутящимся снегом, а в темноте не расстилалась безлюдная степь.
— Нет, братцы, как хотите, — женюсь, ей-богу женюсь, то есть за мое почтение женюсь! — говорит красный, как бурак, смазчик, пошатываясь, держа в руках стакан с колеблющейся водкой и пытаясь поднять брови, которые опять падают на глаза. — По какому случаю я должен в одиночестве дни свои проводить?
— Не было печали, так хочешь, чтоб черти накачали?
— Ребята, у Федьки Малахина морозом нос отъело…
Кто-то отворил дверь, и в вагон рванулся ветер, заколебав пламя ламп и занеся несколько снежинок.
— Ишь дьяволы!.. Поезд стоит среди степи, пассажиры волками воют, а они тут пьянствуют! Им и горя мало, хоть трава не расти! Что же это делается? И неужто начальство вас не разгонит?
В дверях, когда заклубившийся снаружи пар растаял, оказался дородный купчина с красным и ражим лицом.
— Беспутники!
— А вам чего тут нужно? — поднялся молоденький помощник машиниста, отставляя стакан.
— А то нужно! Поезд бросили да пьянствуете…
— Это не ваше дело.
— Как это не мое дело?! Деньги-то за билет платить — мое, а жалованье получать, стало быть — ваше.
— Позвольте, позвольте, господа! — вступается обер. — Вы оставьте пассажира, а вы потрудитесь, если находите беспорядок, жаловаться, когда будем на станции.
— Да когда мы будем на станции? Может, мы тут неделю просидим.
— А это уж не от нас зависит.
— Нет, господа, я вот желаю вам сказать, — говорил, протискиваясь, до смешного маленький кондуктор.
Губы, лицо, белобрысые брови, красненький пуговичкой носик — все у него улыбалось необыкновенно добродушной улыбкой.
— Позвольте, господин!.. Вот вы, скажем, купец вполне, первой гильдии или там второй, зависимо от капитала, какой платеж… Я — человек женатый, имею шестеро детей, все эти дела понимаю. Вы не обижайтесь на меня: у меня хоть и шестеро детей, но человек я простой, не горжусь и каждому желаю добра… и как я человек непьющий…
— Оно и видно!
— Нет, позвольте, господин купец, вы первую гильдию платите, а у меня шестеро детей, и дела эти я понимаю вполне. Ведь это не то, что тяп-ляп — и вышел корабль… Вы спросите меня, сколько лет я служу на железной дороге. Сколько? Десять лет. А спросите меня, сколько разов праздник я встретил в семье. А я вам скажу: три раза, господин, извините пожалуйста, не знаю, какой гильдии. Три раза. А то в вагоне. В вагоне спишь, в вагоне днюешь и ночуешь, в вагоне праздник проходит… Ну какой это праздник, подумайте сами! Завидно, смотришь, все едут к семье, детишки, стало быть, жена, спешат там, подарки везут, а ты себе ходишь, как неприкаянный, из вагона в вагон. Вы первой гильдии, извините пожалуйста, а у меня шестеро детей, и как бы мне с ними провести-то праздничек-то, а я вот должен за вашей милостью первой гильдии смотреть. Вот господь и оглянулся: дать им, сердягам, то есть нам, передохнуть, ну вот метель и разыгралась. То бы нам сутки дежурить, а так как праздник, все напьются, смена не явилась, — ан, нам и вторые сутки лямку тянуть. А теперь мы в тепле, по-семейному, в товариществе… Да-а, господин купец, извините, пожалуйста!
Купец стоял и думал о чем-то своем, потом крякнул и стал торопливо снимать с себя шубу.
— Ин быть по-вашему!.. Милый, сбегай-ка в триста тридцать четвертый номер. Как войдешь, от двери вторая лавочка направо, — погребец там, всего у меня припасено.
Через четверть часа купец, красный, с налившимися глазами, ревел, как боров, маленький кондуктор умильно улыбался губами, глазами, красной пуговичкой, белобрысыми бровями и ресницами, путаясь тонкой фистулой в рыкающем, бревноподобном голосе купца. Между ними, то застревая, то выскакивая, выкрикивал тенорок смазчика:
А-ха, оже-е-нили… Оже-е-нили молодца!..Молоденький помощник, ероша густые волосы, стучал по железному ящику кулаком.
— Мне все равно, хоть ты десятой гильдии… не имеешь права!
Машинист пил настойчиво, упорно и молча. А за стенками вагона гудел и носился ветер, и сыпался, сыпался, сыпался снег, засыпая стенки, двери, окна неподвижного поезда, и только крыши вагонов слабо выступали, как спины погребенных допотопных чудовищ.
Качающийся фонарь
В темноте меж темных берегов плоско-матово лежит река. Темно встают горы над темной рекой, загораживая черным горбом смутно-ночное небо.
На той стороне — невидимая равнина. У воды не то черные фигуры людей, не то странно искривленные тени, — быть может, старые ветлы на берегу.
Ни огонька, ни звука. Даже не слышно влажного шепота водяных струй. Не всплеснет рыба, не пронесется слабо крик ночной птицы, жалобный и грустный, в то время как она, не отражаясь, мягко и невидимо машет над самой водой.