Ибрагимов Канта Хамзатович
Шрифт:
— Да пошли вы! — Ваха вскочил, дернул радио со стены и о пол — вдребезги. — Гимнастическая музыка не умолкла, но стала тише, слышно из-за стен и коридора, а тот же противный голос продолжает:
— За порчу социалистического имущества — трое суток нравственно-исправительной комнаты.
— Какой-какой? — удивился Мастаев и, не услышав ответа, засмеялся.
Он подумал, что все это какой-то кошмарный сон либо шутка, потому что прошло немало времени. Однако, после того как в коридоре радио объявило девять утра, началось какое-то оживление, дверь его палаты распахнулась, заглянули какие-то ужасные, то ли испитые, то ли точно больные морды, а перед ними грозное оружие — шприц.
Ваха в армии из-за драки и самоволки пару раз сидел в карцере и помнил прошлогоднее заточение в общежитии АОН, но такого и представить не мог — он в одном белье, очнулся от холода — под ногами лед; он бился в дверь, пока не окоченел, и думал, что помрет, даже о шприце мечтал, чтобы избавиться от этих мук, как включили свет и из мощных труб пар, такой приятный, теплый, а потом обжигающий, так что он распластался на ледяном полу. Свет выключили — пара нет. Как-то резко стало холодно, он стал коченеть и думал — конец, адская боль в пояснице, будто камни в почках, и дышать тяжело, как вновь свет, пар.
Ваха не понимает, сколько времени он был в этом кошмаре, ему уютно, тепло. Вновь шприц, теперь совсем маленький, и он в крепких, да все же в женских руках. Возле кровати крупная, по-мужски плечистая женщина, с огромной прической, в очках, накрахмаленный белоснежный халат:
— Надо поесть, — ее голос неожиданно мягкий, приятный. — Поешьте, и сон.
Еды было много, видимо, рацион всего дня, так что он даже не смог все съесть, теперь морил сон, и, уже засыпая, он понял, что врач принесла еще одно одеяло, бережно накрыла его.
Гимн СССР и яркий свет, как напоминание о нравственноисправительной комнате, заставили Мастаева вскочить. Он встал посредине палаты, и тут тот же сухой голос:
— Смирно, еще смирнее. Выше подбородок! Еще выше, — а потом гимнастика, и его уже никто не понукал, потому что он все делал с усердием, а в коридоре, как ему показалось, движение, даже безудержный смех.
— А теперь водные процедуры, и какай, можно какать и нужно пукать. Побольше и быстрее! — взмокший от пота Мастаев побежал в туалет.
А потом все было спокойно. В восемь утра появилась эта крепкая женщина с завтраком:
— Я ваш лечащий врач, Зинаида Анатольевна. Диагноз не поставлен, и лечение вам еще не назначили.
— А кто назначает? — не удержался Мастаев и, увидев ее потупленный взгляд: — Как сказал Ленин, «не врачи дают указания ЦК, а ЦК дает инструкции врачам». ПСС, том 45, страница 485.
— Неужели он так сказал? — удивилась врач. — Все то же. Только вы будьте благоразумны, — она искоса глянула в сторону двери.
— А тут камеры есть? — прошептал Ваха.
— Какие камеры, — так же тихо ответила она. — Просто Бог в замочную скважину подглядывает.
— Зинаида Анатольевна, к телефону, — на зов доктор ушла, а Ваха подумал, вроде на вид такая благовоспитанная женщина, и пусть в Бога не верит, но зачем так кощунствовать, «замочную скважину».
Более Ваха Зинаиду Анатольевну в этот день не видел. Зато дважды приходила пожилая сестра-хозяйка, которая приносила обед и ужин, а вместе с этим какие-то таблетки и вроде витамины — все это он выбрасывал в унитаз, а сестру-хозяйку разговорил:
— Я хочу курить, — взмолился он.
— Курят только в курительной комнате, на первом этаже, и только с восьми до девяти вечера.
— Я могу туда пойти?
— Курить вредно. Ходить не советую, — она даже не смотрит в его сторону. — Но если уж очень хочется, то, пожалуйста, у вас вольный режим, даже лечение до сих пор не назначено. Порядки, — сердито ворчала. — И куда мы придем? — она глубоко вздохнула. — Сталина не хватает, — она искоса глянула на Мастаева.
Из этого монолога Ваха понял: он может курить, более того, он, хотя бы в пределах этого здания, оказывается, свободен.
Был девятый час, когда он облачился в грубый, еще пахнущий хлоркой и стиркой халат, выглянул боязливо из палаты. Огромный, мрачный коридор, никого не видно. В конце, слышно, работает телевизор. Туда он чуть ли не на цыпочках направился и, пока до фойе дошел, не раз вздрогнул: из-за всех дверей слышались то стоны, то плач, то дикий смех или крик и громкий разговор.
А перед телевизором толпа, все повернулись в его сторону.
Боже, что это? И самое ужасное — не выражение лиц, а их цвет: они землисто-зеленые, как кисель, который ему трижды в день дают.