Давыдов Сергей Александрович
Шрифт:
Ведь я знаю, что ужас смерти — это только так, безвредное, — может быть, даже здоровое для души, — содрогание, захлебывающийся вопль новорожденного или неистовый отказ выпустить игрушку, — и что живали некогда в вертепах, где звон вечной капели и сталактиты, смерторадостные мудрецы, которые — большие путаники, правда, — а по-своему одолели, — и все-таки смотрите, куклы, как я боюсь, как все во мне дрожит…
(IV, 166–167)В этом коротком, но значительном отрывке затронуто сразу несколько ключевых гностических тем. Во-первых, здесь дается ответ на вопрос: от чего нас смерть избавляет? Смерть представляется как радостное событие, высвобождающее душу из тюрьмы. Во-вторых, здесь формируется мысль о смерти как о новом рождении («захлебывающийся вопль новорожденного» — IV, 166), в которой можно усмотреть ответ на вопрос о возрождении. В-третьих, в этом отрывке указано на подвиг «смерторадостных мудрецов», что можно понять как намек на подвижников гностической веры, преодолевших смерть. И наконец, здесь в последний раз повторяется тема страха.
В девятнадцатой, предпоследней главе окончательно снимается последняя оболочка страха. Толчок к этому последнему прижизненному откровению дает эпизод с ночной бабочкой, которую накануне казни тюремщик Родион приносит камерному пауку на съедение. Но гостинец не достается пауку:
…великолепное насекомое сорвалось, ударилось о стол, остановилось на нем и вдруг … снялось. <…> Полет — ныряющий, грузный — длился недолго. Родион поднял полотенце и, дико замахиваясь, норовил слепую летунью сбить, но внезапно она пропала; это было так, словно самый воздух поглотил ее.
(IV, 174)Возможно, что ночная бабочка, избежавшая смерти, — тоже знак, навеянный гностической символикой. У гностиков имеется эмблема «Ангел смерти». Ангел на ней изображен в виде крылатой ноги, наступающей на «бабочку» (символ души и жизни).{181} Способ, каким бабочка в романе растворилась в воздухе, напоминает одну способность, которой обладает и пневматик Цинциннат. Я имею в виду тот момент в совершенном им ритуале полного «развоплощения», когда «то, что оставалось от него, постепенно рассеялось, едва окрасив воздух» (IV, 61), а также и тот особенный способ передвижения Цинцинната по ограниченному пространству камеры, когда кажется, что он «естественно и без усилия проскользнет за кулису воздуха, в какую-то воздушную световую щель» (IV, 119).
Один только Цинциннат видел, куда села бабочка. В этом знаке, поданном ночной бабочкой, избежавшей смерти накануне казни самого Цинцинната, зашифрован ответ на последний гностический вопрос. Непосредственно после этого откровения Цинциннат зачеркивает на последнем имевшемся у него листе бумаги последнее написанное им в этой жизни слово «смерть». Цинциннат достигает той стадии гностического познания, когда смерть представляется ему радостным пробуждением от дурного сна действительности, окончательным освобождением души из «мертвого дома», населенного душами «более мертвыми», чем у Гоголя.{182} Если «жизнь» в этом «мертвом доме» воспринимается как «смерть», то конец этой жизни, «смерть сама», является искуплением и новым рождением. Это и есть ответ на последний гностический вопрос.
Совокупность ответов на все гностические вопросы уже сама по себе есть спасение.
Тот, кто достигнет такого гнозиса и изымет себя из космоса … тот не может быть долее удержан здесь и поднимается над архонтами.
(Евангелие от Евы){183}В момент казни, пока один — смертный — Цинциннат еще считает до десяти, второй Цинциннат — бессмертный гностик, поднимает голову с плахи и покидает эшафот, оставляя позади мир и его сторожей — Родиона и Родрига, уменьшившихся во много раз, и палача м-сье Пьера, уменьшившегося до размера личинки. В этой игре масштабами фигурок создается оптическая иллюзия посмертного восхождения Цинцинната. Вслед за реинтеграцией духовной сущности, подлежащей спасению, и ее возвращением к первоисточнику, к богу, наступает эсхатологический момент, когда уничтожается лишенный пневмы и света материальный космос.
Здание всего Тибила рассыплется в прах, и небесный свод пошатнется.
(Гинза, 311){184}Подобным образом сбывается это эсхатологическое пророчество в «Приглашении на казнь»:
Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. <…> Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позолоченного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат прошел среди пыли, и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему.
(IV, 187)Это душа последнего в мире гностика восходит к богу, существующему за пределами жизни Цинцинната, за пределами его земного рождения и смерти. Его душа, подобно блудному сыну, возвращается к безвестному и безликому своему отцу, который еще до рождения Цинцинната растворился «в темноте ночи» (IV, 126), но передал сыну божественную искру. Незримые голоса «подобных ему существ» принадлежат душам гностических братьев, обитающих в царстве вечной жизни и приветствующих Цинцинната. Для сравнения приведем пример типичной концовки из текста «Гинзы»:
Братья мои, узрев меня, Одели меня в свое благолепие. Бог включил меня в их сонм И оставил меня среди них. И жизнь восторжествовала. (Гинза, 576) {185}Отказом от «приглашения на казнь» и опровержением смерти кончается роман Набокова. Описав круг, роман возвращается к своей отправной точке — к эпиграфу из несуществующей книги несуществующего автора:
«Comme un fou se croit Dieu
nous nous croyons models».
Delalande. «Discours sur les ombres» [12]12
Как безумец полагает, что он Бог, так мы полагаем, что мы смертны. Делаланд. «Рассуждение о тенях» (фр.).