Шрифт:
— В своем завещании, — сказал он, — я назову вас как издателя этих писем и упомяну о том, что мы с вами, в общих чертах, договорились, как с ними следует поступать.
Вчера продолжал читать с принцем «Луизу» Фосса и потом записал кое-что для памяти. Я был восхищен великолепным воссозданием разнообразной природы и внешнего обличия героев; и все-таки мне казалось, что стихотворению недостает высокого содержания, и это особенно бросается в глаза в диалогах, когда действующие лица говорят о своей внутренней жизни. В «Векфилдском священнике» речь тоже идет о сельском пасторе и его семействе, но автор этой книги обладал более широким культурным кругозором, коим он, так же как и богатой душевной жизнью, наделил своих персонажей. В «Луизе» преобладает средний, обиходный уровень культуры, вполне удовлетворяющий известный круг читателей. Что касается стихов, то гекзаметр, по-моему, слишком претенциозен для столь ограниченной жизни и обстоятельств, вдобавок у Фосса он часто кажется несколько принужденным и жеманным, да и периоды иной раз звучат неестественно, отчего их трудно прочесть. За обедом я высказал все это Гёте.
— Прежние издания стихотворения, — сказал он, — были в этом смысле много лучше, я, помнится, читал его с удовольствием. Позднее Фосс стал мудрить над ним и своими техническими выдумками испортил то, что было естественным и легким в этих стихах. Нынче вообще все внимание устремлено на технику, и господа критики подымают шум, если, упаси боже, заметят одну не вовсе чистую рифму. Будь я помоложе и позадиристее, я бы нарочно погрешал против их технических причуд, пользуясь аллитерациями, ассонансами и неточными рифмами, сколько мне вздумается, зато я бы постарался высказать такое, что каждому бы захотелось это прочитать и выучить наизусть.
Сегодня за обедом Гёте сказал мне, что приступил к работе над четвертым актом «Фауста» и теперь уж будет продолжать ее. Я был просто счастлив.
Далее он очень лестно отзывался о Карле Шёне, молодом лейпцигском филологе, который написал работу о костюмах в трагедиях Еврипида и в ней, несмотря на свою незаурядную ученость, высказал лишь то, что имеет непосредственное отношение к его теме.
— Меня порадовало, — сказал он, — что Шёне с такой творческой серьезностью подходит к делу, тогда как в последнее время многие филологи только и знают, что затевать споры из-за коротких и длинных слогов.
Такое ковыряние в технических мелочах — всегда признак непродуктивной эпохи, как, разумеется, и личности того, кто в них погрязает.
Правда, это еще не единственная помеха. Граф Платен, например, удовлетворяет едва ли не всем требованиям, которые мы предъявляем к хорошему поэту: воображения, изобретательности, ума и продуктивности ему не занимать стать, технически он весьма и весьма оснащен, эрудиции и серьезности у него тоже предостаточно, но ему мешает злополучный полемический азарт.
А то, что даже величие Неаполя и Рима не заставили его позабыть о жалких неурядицах немецкой литературы, — непростительно для человека, столь одаренного. По его романтическому «Эдипу», особенно по технике выполнения, смело можно сказать, что именно Платен в состоянии создать лучшую немецкую трагедию, но поскольку в «Эдипе» он попытался спародировать трагические мотивы, то как прикажете ему всерьез работать над трагедией?
И затем — об этом почему-то никогда не думают — такая ненужная суета подчиняет себе нашу душу, образы наших врагов становятся призраками, которые играют с ними недобрые шутки в разгар нашей свободной творческой деятельности и вносят смятение в чувствительную душу поэта. Лорд Байрон погиб от своего полемического задора, Платен же имеет все основания свернуть с этого пагубного пути, на благо немецкой литературе.
Читаю Евангелие и думаю о картине, которую мне на днях показывал Гёте. Христос идет по морю [79], Петр по волнам спешит ему навстречу, но, на мгновение утратив присутствие духа, начинает тонуть.
— Это одна из прекраснейших легенд, — сказал Гёте, — я очень ее люблю. В ней высказана высокая мысль; человек благодаря вере и мужеству своего духа побеждает даже в труднейшем начинании, но стоит толике сомненья закрасться в него, и он погиб.
Обед у Гёте. Он говорит, что продолжает работу над четвертым актом «Фауста» и это начало у него получилось именно таким, как он хотел.
— Что должно в этом акте происходить, — сказал он, — я, как вам известно, знал уже давно, но как оно происходит, меня еще не очень-то удовлетворяло, и я радуюсь удачным мыслям, которые наконец меня осенили. Теперь я могу заполнить брешь между «Еленой» и готовым пятым актом; я основательно все продумаю и набросаю подробную схему, чтобы уверенно и с полным удовольствием работать над теми сценами, которые мне в данный момент приглянулись. Этот акт тоже будет носить обособленный характер, настолько, что явится как бы замкнутым мирком, не касающимся всего остального и лишь едва приметными узами связанным с предыдущим и последующим, иными словами — с целым.
— В этом будет его общее с другими актами, — сказал я, — ибо по сути дела и «Ауэрбахский погребок» и «Кухня ведьмы», «Блокеберг», «Государственный совет», «Маскарад», бумажные деньги, лаборатория, «Классическая Вальпургиева ночь», «Елена», — это самостоятельные маленькие миры; в каком-то смысле они, правда, взаимодействуют, но мало друг с другом соприкасаются. Поэт стремится поведать о многообразии мира и сказания о прославленных героях использует лишь как путеводную нить, на которую нанизывает все, что ему вздумается. Так обстоит с «Одиссеей», не иначе и с «Жиль Блазом».