Шрифт:
Да и что значит — любить отчизну, что значит — действовать, как подобает патриоту? Если поэт всю жизнь тщился побороть вредные предрассудки, устранить бездушное отношение к людям, просветить свой народ, очистить его вкус, облагородить его образ мыслей, что же еще можно с него спросить? И как прикажете ему действовать в духе патриотизма? Предъявлять поэту столь неподобающие и нелепые требования — все равно что настаивать, чтобы командир полка, как истинный патриот, принимал участие в политических реформах, пренебрегши своими прямыми обязанностями. Но ведь отечество полкового командира — его полк, и он может быть отличным патриотом, не вмешиваясь в политические дела, или лишь постольку, поскольку они его затрагивают; пусть же все свои мысли и попечения он направляет на вверенные ему батальоны, обучает их, держит в порядке и повиновении, чтобы, когда отечество в опасности, они сумели за него постоять.
Я ненавижу плохую работу как смертный грех, но всего более — плохую работу в государственных делах, так как от нее страдают тысячи и миллионы людей. Я не слишком интересуюсь тем, что обо мне пишут, но многое все же до меня доходит, и я знаю: как бы трудно мне ни приходилось в жизни, вся моя деятельность в глазах целого ряда людей ровно ничего не стоит, потому что я наотрез отказывался примкнуть к какой-либо политической партии. Чтобы угодить этим людям, мне следовало заделаться якобинцем и проповедовать убийство и кровопролитие! Но ни слова больше об этом скверном предмете, не то, борясь с неразумием, я сам в него впаду.
Гёте порицал также превозносимую большинством политическую направленность Уланда.
— Вот посмотрите, — сказал он, — политик сожрет поэта. Быть членом ландтага, жить среди ежедневных трений и возбужденных дебатов — негоже поэту с его чувствительной натурой. Его песни умолкнут, и об этом, пожалуй, придется пожалеть. В Швабии немало людей, достаточно образованных, благомыслящих, дельных и красноречивых, чтобы быть членами ландтага, но такой поэт, как Уланд, у нее один.
Последний гость, которого Гёте радушно принимал в своем доме, был старший сын госпожи фон Арним [91]; последнее, что Гёте написал, были стихи в альбом упомянутого молодого друга.
На следующее утро после кончины Гёте меня охватило неодолимое стремление еще раз увидеть его земную оболочку. Верный его слуга Фридрих открыл комнату, в которой он лежал. Гёте покоился на спине и казался спящим. Глубокий мир и твердость были запечатлены на его возвышенно-благородном лице. Под могучим челом словно бы еще жила мысль. Я хотел унести с собою прядь его волос, но благоговение не позволило мне ее отрезать. Обнаженное тело было закрыто куском белой материи, вокруг, чуть поодаль, лежали большие куски льда, чтобы как можно дольше предохранить его от тления. Фридрих откинул покров, и божественная красота этих членов повергла меня в изумление. Мощная, широкая и выпуклая груда; руки и ляжки округлые, умеренно мускулистые; изящные ноги прекраснейшей формы, и нигде на всем теле ни следа ожирения или чрезмерной худобы. Совершенный человек во всей своей красоте лежал передо мною, и, восхищенный, я на мгновение позабыл, что бессмертный дух уже покинул это тело. Я приложил руку к его сердцу — оно не билось, — и я отвернулся, чтобы дать волю долго сдерживаемым слезам.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Наконец-то лежит передо мною законченная третья часть моих «Разговоров с Гёте», которую я давно обещал читателю, и сознание, что неимоверные трудности остались позади, делает меня счастливым.
Очень нелегкой была моя задача. Я уподобился кормчему, чей корабль не может плыть по веющему сейчас ветру и он вынужден неделями, а то и месяцами дожидаться, покуда задует тот самый ветер, что дул много лет назад. Когда я сподобился радости писать первые две части, я, в какой-то степени, плыл с попутным ветром, ибо недавно сказанные слова еще звучали в моих ушах, а живое общение с этим удивительным человеком то и дело ввергало меня в стихию вдохновения, и к цели я несся как на крыльях.
Но теперь, когда этот голос уже много лет, как умолк и далеко осталось счастье моих встреч с Гёте, я добивался столь нужного мне вдохновения лишь в часы, когда мог уйти в себя. В тиши и сосредоточении оживали поблекшие было краски прошлого, все приходило в движение, передо мной вставали великие мысли и великий характер. словно горная цепь, пусть отдаленная, но отчетливо видная и залитая солнцем сегодняшнего дня.
Силы я черпал в радости соприкосновения с великим: подробности хода его мыслей и устного их выражения оживали в моей памяти, казалось я слышал их не далее как вчера. Живой Гёте снова был со мною; я слышал дорогие мне звуки его голоса, который нельзя было спутать ни с чьим другим. Видел его вечером в черном фраке со звездой, среди друзей, в сияющем огнями доме; он смеется и веселым разговором занимает гостей. В хорошую, теплую погоду он сидит в экипаже рядом со мною в коричневом сюртуке и синей суконной шапочке, светло-серое пальто лежит у него на коленях, лицо покрыто здоровым свежим загаром; он громко говорит, и его живая, остроумная речь заглушает стук колес.
А потом опять я видел себя в его рабочей комнате: тихонько мигают огоньки свечей, он сидит за столом насупротив меня в белом фланелевом шлафроке, умиротворенный после хорошо прожитого дня. Много великого и доброго затрагивает наша беседа, благороднейшие глубины его души раскрываются передо мною, мой дух возгорается, соприкасаясь с его духом. Полная гармония уже царит между нами; через стол он протягивает мне руку, и я пожимаю ее и, схватив бокал с вином, стоящий подле меня, ни слова не говоря, осушаю его за здоровье Гёте, не отрывая взгляда от его глаз.
Так мы снова были вместе, и я снова слышал его речи.
Увы, в жизни часто случается, что мы хоть и вспоминаем усопшего, которого любили всем сердцем, но в суете быстротекущих дней иногда в продолжение целых месяцев — лишь мимолетно. Редко наступают те тихие и прекрасные минуты, когда нам кажется, что ушедшее вновь с нами, во всей полноте жизни. Так бывало и со мной.
Иной раз проходили долгие месяцы, и моя душа, уставшая от повседневности, была мертва для Гёте, ни одно по слово не будоражило мой ум. И опять проходили месяцы полного бессилия — в моем сердце ничто не прорастало и не цвело. Оставалось только терпеливо пережинать эти пустые времена, ибо написанное в таком состоянии все равно ничего бы не стоило. Я уповал на счастье — неужто оно не вернет мне счастливой поры, когда прошлое во всей своей живости бывало рядом со мной, когда прилив духовных сил и благополучные житейские обстоятельства позволяли мне подготовить достойную обитель для мыслей и чувств Гёте. Ведь герой моей книги всегда должен был оставаться на высоте. Я обязан был явить читателю кротость его взглядов, ясность и мощь его духа, все величие этого необыкновенного человека, дабы держаться правды, — а это была нешуточная задача!