Шрифт:
— Почему нельзя просто посидеть, не давая мне заданий?
— Какие задания? Я просто хочу подумать о чём-нибудь хорошем, когда осень, когда тоска, стены эти вокруг гнилые, вонь повсюду!
— Не нравится — чего тогда тут сидишь?
— Сама не знаю. Дура потому что.
— Езжай в свой Лондон. Не знаю… Езжай. Там веселее. Мне надо подумать. Не знаю! Не знаю! Ничего не понимаю, ничего!!!
Степан выскочил из-за стола, убежал в сад.
Катя уехала. Ночью Степан стоял на крыльце, курил найденные на кухне папиросы и смотрел на жёлтый месяц. Папиросы хоть и выдохлись, но сохранили достаточно крепости, чтобы у некурящего закружилась голова после первой же затяжки.
Почему вдруг люди стали доносить, арестовывать, казнить? Как? Зачем? Натерпелись? Захотелось побуянить? Истины вековые осточертели? Хотел бы он на кого-нибудь донести, кого-нибудь казнить? Одноклассника, который однажды побил его при девчонках, выкрутил руку, и он не смог сопротивляться. Плакал. А все смотрели. Потом помирились, но если бы шанс выдался… Сантехника, установившего бракованный кран, соседей залило, пришлось оплачивать ремонт. Ну и этих, конечно, палачей. И вишенки сладкие из банки ложечкой вылавливать.
Почему сильные герои войн, бесстрашные солдаты, расписывались в самых нелепых грехах? Их застали врасплох. Они — обласканные государством, орденоносцы, хозяева красивых квартир, дач, передовики, партийцы — загордились. Поверили в правила. А если во что-то веришь, тебя можно сломать. Веришь в героизм, значит, выдержишь пытки. Но не выдержишь унижений. Такому можно все ногти повыдергать, все зубы повыбивать — и он устоит, но достаточно поставить его на колени и нассать в лицо — всё, наш окровавленный гордец сломлен. Выдерживаешь и пытки и унижения, но узнав, что жена тебя оговорила, а сын попросил расстрелять папу как врага, сдаёшься. Вера в справедливость, благородство, в честь подкашивает. Любовь предаёт. Надежда лишает сил. Все предадут — жена, дети, собака, домработница. Только пустота не предаст, только на отсутствие смысла можно положиться.
А подписал бы он абсурдные показания? Признался бы в бредовых, несовершённых деяниях? Шпион английской, японской, германской, американской разведок. Замышлял убийство товарища Сталина. Планировал покушения на маршалов, героев, балерин. Минировал заводы и электростанции. Подсыпал яд в комбикорм и воду, разрушал плотины, поджигал лес…
Степан стал есть один чёрный хлеб, одевался только в гимнастёрку и бриджи, обуви никакой, кроме сапог. Он стал пить водку. Целыми днями разбирал вещи, документы, книги, фотографии.
Вот дед с бабушкой и с мальчиком в матроске. Маленький отец. Вот они на фоне озера. Или пруда. Вот отец в выпускном классе. Вот он студент в пиджаке и рубашке с отложным воротничком, «на картошке» в болоньевом плаще и кепке.
Орден Ленина так и не нашёлся.
Приснилась огромная цветная фотография, водопад желтеющей листвы, сбегающий с берёз. Размытые фигуры на скамейке. Лиц не разобрать, но он знает, это мама и бабушка. Мама положила голову бабушке на колени. Стал вглядываться и увидел задумчивого отца в благообразной шляпе, увидел другую бабушку, каких-то мужчин и женщин в пиджаках, платьях, крестьянских зипунах, в лаптях. Бабы в косынках, мужики в шапках. Все предки Степана, бородатые и бритые, пышнотелые и иссохшие, умещались на скамейке.
Степан читал всё новые и новые страницы о тюрьмах, рассказы о лагерях. Перечитывал абсурдные обвинения, вглядывался в неразборчивые строчки признаний. Пытал дед кого-нибудь или нет? Мучил? Истязал?
Степан снял урну с буфета. Потряс.
— Гасил окурки о тела?
Приложил ухо к урне.
— Сапогами пинал? Пистолетом бил? Да или нет?
Подержал сосуд в руках и швырнул в угол комнаты. Жесть глухо звякнула, откатилась и притихла. Да или нет, да или нет, да?! Вопрос свербел в голове, жужжал, скрёбся, колотил в дверь и окна, горбился под полом, топотал по потолку, сотрясал стены.
Модем барахлил, связь то и дело рвалась. Планшетник завис. Степан тыкал пальцем. Никакого отклика. Ударил ладонью. Тщетно. Грохнул о пол. Всю силу вложил. С удовольствием. Корпус разбился, мелкие чёрные осколки разлетелись.
— Ах ты сука! — Степан пнул погасший гаджет сапогом. — Издеваешься надо мной?! Сука!
Растоптал жидкокристаллические останки. Попытался закурить. Пальцы дрожали. Долго не мог высечь огонь из зажигалки. Когда втянул дым, голова закружилась. Затуманилась. Сознание отлетело и вернулось.
А ведь у него были принципы. У Степана Васильевича. У настоящего Степана Васильевича. Мать брякнула: «Сталин преступник», — всё, она больше для него не существовала. Это называется убеждения. Идеалы. Вера. А он, Степан, Миша, во что он верит? Какие у него идеалы? За какие слова он мог бы вычеркнуть из жизни беременную невестку?
Нет у него идеалов. «Не знаю! Не знаю!» — вот что он орал Кате. Вот чем вышвырнул её вон. Не знаю… Нацепил чужие тряпки, а веры не обрёл. Ни перед кем не благоговеет, никого не уважает беспрекословно. Ни на кого не молится. Всё ставит под сомнение, над всем подтрунивает, посмеивается. Усишки нотариуса ему не по нраву, чекисты ему не угодили, крепышей на рыбалке презирает. А сам он кто? За что готов на смерть? За правду? Какая правда… Истина? Истины нет. За терпимость, толерантность, демократические выборы, свободу слова, свободу вероисповедания?.. После двух-трёх ночей допросов у дедушки родного любой отказ бы подписал. Да просто после суток в одиночке с сально блестящими стенами цвета гороха, с парашей на пьедестале-мавзолее под самым потолком, с откидными железными нарами, убранными на день, сдался бы. Ужас бессилия, раздавленности, забытости всеми, ужас запертости в микроскопическом соте, затерянном в огромном, бесконечном пространстве, ужас подвластности справился бы сам. Никаких побоев не надо, достаточно его собственного, живущего в нём страха.