Топоров Владимир Николаевич
Шрифт:
Если архиепископ Нифонт считал, что главное в «Сказании» — идеологическая программа (а эта точка зрения весьма вероятна) и необходимость обосновать первенство Новгорода в отношении некоторых важных прав с помощью исторических свидетельств, а Антоний только помогает реализовать эту программу (хотя бы отчасти «подыгрывает» ей) и прибавить аргументы в пользу первенства города, то он ошибался. Как бы ни старались эту заранее выработанную программу сознательно, целенаправленно, подчеркнуто ввести в «Сказание», главным в нем остается сама история Антония вне каких–либо идеологически–полемических рамок и тем более сам он. Надо думать, что и в жизни, если только известный нам текст отражает ее с достаточной степенью верности, главным был тот тип святости, который был явлен Антонием в его религиозном служении, и реконструируемая человеческая конструкция его. И, конечно, он не был борцом с «латинянами» и страстным полемистом, но скорее жертвой гонений (справедливости ради надо отметить, что «Сказание» нигде и не приписывает Антонию тех особенностей, которые вполне соответствовали бы «программе»), молитвенником и тружеником, противником насилия, человеком мягким, терпимым и терпящим (слово терпети дважды появляется в тексте в диагностически важных местах; ср.: не нуди мене, довлиетъ бо на томъ месте терпети, идеже ми Богъ повеле — отвечает Антоний на уговоры Никиты избрать себе место потребно; и в последних наставлениях братии перед смертью — аще лучитца избрати игумена, но избирайте от братии, иже кто на месте семъ терпетъ, при иже кто в месте семъ терпитъ в «Духовной» Антония; кстати, Тихомиров 1945, 241 отмечал, что это употребление типично для ранних текстов XI–XII вв.).
И надо помнить еще об одном герое, благодаря которому подвиг Антония стал известен нам, — о составителе «Сказания» и/или о тех людях, в чьей молве — по неведению или в порядке следования «моральным практикам» — преподобный отец XII века, новгородец, русский превратился в коренного римлянина, оброс римской биографией, а потом чудесным образом попал в Новгород, на Русь, как бы восстановив реальную картину, засвидетельствованную современными Антонию историческими источниками. Эти два хода («русский–новгородец» —> «итальянец–римлянин» & «итальянец–римлянин» —> на Руси, в Новгороде), чем бы они ни были вызваны, надо отнести к числу блестящих находок в пространстве творческой фантазии, выдумки, вымысла (inventio) или к тому провиденциальному запамятованию–забвению, которое совершается ради восстановления высшей, сверх–эмпирической правды, ради памяти о будущем, точнее, о том, что имеет стать, потому что оно отвечает божественному изволению.
Так вот это другое главное — естественное, из внутренних потребностей, не прошедших цензуры догматизирующего сознания, «планотворчества», спонтанное и все–таки не исключающее чуда, потому что и оно спонтанно, непреднамеренно, вне планов человека и вне его контроля (чудо постоянно присутствует в «Сказании»: прежде всего сам Антоний — чудотворец и не столько потому, что он сам творит чудо, сколько потому, что чудо совершается о нем [чудотворцем однажды назван и епископ Никита]; иногда «чудесное» сгущается и на уровне языкового выражения — Сии же Андрей поведа […], еже слыша от преподобнаго и о чюдесехъ сихъ. Архиепископъ и еси людие почюдившеся и воздаша хвалу […] великому чюдотворцу Антонию; ср. также: дела же Божия и чюдеса преславная творима святыми его; — Святитель же Никита рече къ преподобному: ты велика дара сподобленъ еси от Бога и древнимъ чюдесемъ, оуподоблъся еси Ильи Фезвитянину; — и хоте прославити чюдо; — Начать же святитель дивитися в себе о чюдеси; — хотя истие оувидети о чюдеси; — Чюдо преподобнаго и богоноснаго отца нашего Антония Римлянина; — обычная реакция на чудо передается словами дивитися, дивно, удивление), — рисуется в «Сказании» следующим образом.
Наконец, после чудесного путешествия по морю приста камень, на немъ же преподобный стоя и меляшеся, при бреге великия рекы, нарицаемей Волхова, на месте семъ, въ третью стражу нощи, в сельцы, еже именуемо Волховско. Пока камень с Антонием несся по морю, удаляясь от италийских берегов, главным было отступление опасности, и забрезжившее спасение от «римского» было сильнее страха, связанного с этим неожиданно–странным путешествием — тем более, что Антоний чувствовал себя под покровом Бога и Пречистой Богородицы. Когда это спасительное движение кончилось и камень остановился у неизвестного берега, ситуация Антония стала еще более неопределенной, так как видимая цель (спасение) была достигнута, а дальнейшее было как в тумане, в котором могли таиться неожиданности, в частности и неприятные. Когда начата во граде звонити къ заоутреннему пению, Антонию казалось, что худшее — наиболее вероятное из того, что его ожидает: И оуслыша преподобный звонъ великий по граду и стояше во cmpacе мнозе и в недоумении, и от страха же начать быти в размышлении и во oyжacе велицемъ. И страх этот был вполне конкретен — чаяше яко ко граду к Риму принесенъ бысть на камени. Сейчас встреча с Римом была бы для Антония подлинным кошмаром.
Но на самом деле раннеутренний звон в высоком провиденциальном плане значил иное — он возвещал не уже состоявшееся спасение–бегство, но предстоящее спасение–встречу, соединение: время от было при своей кончине, время к и время с, приближения и совместности готово было начать отсчет на своих часах. Собственно, оно как раз и началось, когда дневному оуже свету насmaвшy, солнцу же восиявшу, стекошеся ко преподобному людие, иже ту живуще, и зряще на преподобнаго, дивящеся. Первыми к Антонию пришли люди, и инициатива встречи принадлежала им; сам же он в этом эпизоде первой встречи был пассивным участником: пришли к нему, и этот приход должен был — в контексте напрашивающегося диалога — откликнуться его приходом к людям. К этому он и начал готовить себя сразу же после первого шага людей к нему — их вопроса о имени и отчестве, и от коея страны прийде. Родина, отец и обозначение той таинственной сущности, которая в определенных мировоззренческих традициях онтологически первичнее, чем то, что ею обозначается, — вот что надо знать, чтобы путь к подлинной встрече был открыт. Этот вопрос как ритуальное открытие встречи сразу же повисает в воздухе — преподобному же нимало руску языку оумеющу, и никоторого ответа недооумеяше имъ отдати. Угроза обрыва первого контакта, когда «физическая» встреча уже состоялась, была очень велика, но все–таки первый контакт не был напрасен: он был не отменен, а Лишь отложен. Видя вокруг себя многих неизвестных ему людей, слыша их и, вероятно, понимая, что его о чем–то важном для них спрашивают, он предлагает им единственное, что он сейчас может сделать, — дает им некий знак своего к ним благорасположения, отчасти заменяющий ответы на заданные людьми вопросы: Антоний… токмо имъ поклонение творяше. Люди, видимо, поняв этот жест, приняли к сведению и разошлись, преподобный три дня и три ночи стоял на камне (с камени не смеяше поступити) и молился Богу. Он сознавал недостаточность своего ответа, и, не надеясь на себя и на людей, казалось, непоправимо разделенных языком, на четвертый день он помолився Богу на многъ часъ о оувидении града и о людехъ, и дабы ему Богъ такова… бы поведалъ о граде семъ и о людехъ, отправился в город — к людям. Теперь инициатива принадлежала уже Антонию, но осуществлена она могла быть только Божьим изволением; только Божья помощь могла принести положительные результаты в этой ситуации. И эта помощь пришла неожиданно легко, как бы случайно. Это была не помощь вообще, и, рядясь в одежды удачного случая, она не открывала своего источника, хотя Антоний едва ли не догадывался, от кого она исходит. И здесь желательно некоторое разъяснение.
До сих пор Антоний для людей, увидевших его впервые и не получивших от него ответа на свои вопросы, но понявших, что он не «наш» (нем ли, потому что вообще лишен дара речи, или нем, потому что немец, человек, нашего языка не знающий — и не умеющий говорить на нем и не понимающий его), но расположен к благу, был просто человек — без каких–либо иных определений, которые эти люди считали наиболее важными и, более того, необходимыми. Так же и люди, собравшиеся вокруг Антония, были для него просто людьми и тоже без нужных ему, особенно в данной ситуации, определений их. И для него и для них более или менее ясно было одно — их общая неудача крылась в том, что их разъединял язык: друг для друга в пространстве языка они были инакие, другие. Но сложности этой инакости для Антония и для людей вокруг него были разные. Эти «другие» люди, которые между собой были одинаково–язычны и составляли единое целое, реально не могли, придя к другому им Антонию, стать цельно–едиными с ним (слишком большое не могло войти в слишком малое, раствориться в нем и стать им), а он мог это сделать, но для этого ему нужна была помощь в установлении языкового контакта с людьми города. Антоний понял эту свою возможность и решил сам пойти им навстречу с тем, чтобы изменить ситуацию и обеспечить общение в языке: отныне язык как разъединяющая сила должен был стать силой соединяющей, способной включить его, Антония, в их языковое цельно–единство. Что это означало конкретно и на первом же шагу? Лишь одно — обнаружение своей языковой идентификации. Далее варианты ветвились, если Антоний знал другие языки, кроме своего «римского», и имел хоть какую–то возможность идентифицировать их язык, язык места сего, или воспринять идентификацию их языка ими самими.
Антонию повезло, хотя само это везение не было чем–то из ряду вон выходящим и не осознавалось как несомненное чудо. И сниде преподобный с камени, и поиде въ градъ в великий Новъградъ, — сообщает «Сказание» (то, что Антоний сниде и поиде — факт большой важности, знак некоей решительной перемены в нем; до сих пор хождение Антония было только yходом от зла и опасности [самъ же поиде [= отидя] от града в дальныя пустыни… крыяся от еретикъ…; и отхождаше кожьдо во свою пустыню]; когда пришедшие к нему люди [приидоша к нему] или позже Никита спрашивают его, от коея страны прииде он, им невдомек, что он не пришел, а принесен (ср. человекъ сий Божий по водомъ принесенъ бысть на камени. — В. Т.) помимо его воли божественным изволением; за свой камень — на море ли, в Новгороде — он держится как за единственно надежное, спасительное место [Самъ же с камени не смеяще поступumи] и всячески противится предложениям, сделанным из лучших побуждений, переменить это местопребывание на лучшее, и лишь после состоявшейся встречи с людьми, когда он сниде и поиде, Антоний начинает ходить [и радостью одержимъ бысть, иде ко святителю; сшедъ с камени, и поиде во сретение емоу; иде къ ловцемъ и глагола имъ; поидемъ во градъ и поведаемъ, шедше же братия… с преподобнымъ Антонием], и это хождение целенаправленное, иногда совместное, с братией, завершающееся словом и/или делом), — и обрете человека греческия земли. Этот человек, к счастью, оумеяше римъскимъ и греческимъ и рускимъ языкомъ и, к счастью же, был любопытным и активным. Он, оузривъ же преподобнаго, вопроси его о имени и о вере (постановка вопроса о вере, причем прямая, очень характерна; впрочем, от коея страны в вопросе людей к Антонию, видимо, отчасти не что иное как деликатный вопрос и о вере). Эта счастливая встреча, не столько даже «физическая», сколько «языковая», в языке, дала возможность Антонию решить, хотя бы в первом, «прикидочном» варианте, две задачи — самоидентификации (Преподобный же ему поведаше имя свое, християна себе нарече, и грешна инока и недостойна ангельского образа), которую он не смог выполнить при встрече с жителями города в первый же день по прибытии, и получения сведений о месте сем, где он сейчас оказался. Но в промежутке между первым и вторым произошла человеческая встреча, установилась связь в духе (Купецъ же онъ, падъ к ногама святаго, прошааше благословения от него. Преподобный же благословение ему дарова и о Xpucте целование). Общая вера открыла путь к еще более глубокой и уже отчасти личной встрече. Поэтому, выходя из замкнутости, изоляции и немоты в открытое пространство, Антоний уже и сам включается в диалог, делающий встречу равноправно–взаимной. Он спрашивает о граде семъ, и о людехъ, и о вере, и о святыхъ Божиихъ церквахъ. Купец же (далее он называется готъфин или гречанинъ–готъфин, и, следовательно, он мог быть, например, и немецким гостем, соединявшим в себе «немецко–варяжское» и «греческое», как бы отсылающее к пространственному образу соединения этих элементов — к пути «из варяг в греки») в ответ поведаше вся по ряду, глаголя: градъ сий есть Великий Новъградъ; людие же в немъ православну християнскоую веру имуще; соборная церкви святая Софея Премудрость Божия; святитель же во граде семь епископъ Никита; владеющю же градомь симъ благочестивому великому князю Мстиславоу Володимеровичю Манамаху, внуку Всеволодову. Все эти сведения были положительно восприняты Антонием, но все–таки одно важное для него обстоятельство было ему неизвестно, и он решился спросить и о нем: мне повеждь, друже, коликое растояние от града Рима до града сего, и в колико время преходятъ людие путь сей? Два «интереса» угадываются за этим вопросом — степень безопасности, надежности укрытия от Рима в граде семъ и, вероятно, желание узнать, где же все–таки находится сей градъ, о котором преподобный у себя в Италии явно не слышал, хотя этот город, по недавнему опыту самого Антония, и находился, очевидно, неподалеку от Рима, всего в двух сутках пути (притом кружного), ср.: како в два дни и в две нощи толику долготу пути прейде. Но «гречанин–готьфин» хорошо знал, что Рим — далная страна есть и нуженъ путь по морю и по суху; едва преходятъ гость будеюще и в полъгодищное время, аще кому Богъ поспешить. Антоний, услышав это, был удивлен: в сказанном он, видимо, нашел подтверждение тому, о чем он догадывался и раньше, но чему из скромности он не позволял себе поверить. Ответ купца исключал сомнения, и потому сейчас, размышляюще и дивишеся в себе о величии Божии, понимая, что с ним и о нем произошло чудо, он едва от слезъ оудержася и поклонился купцу до земли, миръ и прощение ему даровавъ.
Теперь у Антония появилась уверенность. Ему стало ясно — «римская» опасность и «римское» зло для него потеряли силу, Божья помощь с ним, он попал в благодатное место, в далекий город, где процветает христианство и где пребывает святая власть (единственным препятствием на пути включения в эту, по душе преподобному, жизнь было его незнание русского языка, хотя теперь у Антония был проводник к этому языку). Решение созрело сразу — И вниде преподобный во градъ помолитися святеи Софеи Премудрости Божии и великого святителя Никиту видети. Первое впечатление от города было самое благоприятное (И видевь церковное благолепие, и чинъ, и святительский санъ, вельми возрадовася душею, и помолився и обхождаше всюду), но выполнить удалось лишь первое из намеченного: язык, его незнание, снова ставил подножку, которая должна была промыслительно снова напомнить преподобному о языке, о новой задаче — необходимости его усвоения. Уразумение этой задачи и, видимо, уже сделанный в душе выбор, после осмотра его и молитвы в святой Софии, вынудило Антония отказаться от немедленной, сейчас, встречи со святителем Никитой (святителю же Никите в то время никако же явися преподобный, понеже еще не навыкъ словенъску и руску языку и обычаю). И снова Антоний возлагает свои упования на Бога: он возвращается к себе, и до поры его местожительство — тот же спасительный камень–основа (ибо и церковь христианская стоит на камне — Петре), где он начатъ… молитися …, стоя день и нощь, дабы ему Богъ открылъ руский языкъ. И Бог услышал и вновь, откликнувшись на призыв, пришел на помощь, опять же скрыв свое участие: новое чудо было оформлено как нечто естественное, обычное, бытовое, и совершалось все так, как если бы не Антонию нужны были люди, а людям — Антоний. И начата приходити к нему иже ту живуще близъ людие и гражане, молитвъ ради и благословения, и Божиимъ промысломъ преподобный вскоре от нихъ начат разумети и глаголати рускимь языкомъ. Овладение языком произошло, кажется, быстро. Но даже и теперь на вопросы людей о отечестве и коея земля рождение и воспитание, и о пришествии его, преподобный же никако же имъ поведаше о себе, токмо себе грешна именуя. Конечно, можно думать, что Антоний опасался для себя осложнений в «антиримском» Новгороде, если люди узнают о его «римском» происхождении. Но едва ли это было главным. Скорее Антоний исходил из двух соображений: главным в себе он, в самом деле, считал свою грешность (это было для него его именем: себе грешна именуя), и о ней он заявлял открыто и подчеркнуто, но кроме того в своем спасении он видел чудесное вмешательство Божьей воли и по своей скромности, смиренномудрию и сознанию собственной недостойности считал невозможным открывать эту его тайну. И в дальнейшем, когда Антоний раскрыл эту тайну Никите, в ответ на его настоятельную просьбу, он падъ предъ святителемъ на лицы своемъ и плакася горько, и моля святителя, да не повесть таины сея никому же, дондеже преподобный в жизни сей; и поведана эта тайна была на едине, все по ряду; второй, кому Антоний поведал свою тайну, был его ученик Андрей; сделано это перед самой смертью преподобного: утаивать тайну, которая теперь уже должна стать тайной не о нем самом, но о Боге и только о Боге, о его чудесах, дольше он уже не имел права, и Андрей должен был оповестить о ней людям: и оувидевь преподобный свое отшествие къ Богу, призвавъ мя и нарече мене себе отца духовнаго, и добре исповедавъ со слезами; и поведа моему окаянству преподобный свое пришествие из Рима, и о камени, и о сосуде древяномъ, о делви сиречь о бочки […] и повеле ми вся сия по преставлении своемъ написати и церкви Божии предати, чтущимъ и послушающимъ на ползу души, и на исправление добрыхъ делъ…