Шрифт:
Джерард украдкой сбоку посмотрел на Эверарда. Длинный, нескладный, с большим ртом и огромными красными руками, шея замотана сомнительной чистоты тряпицей. Он вперил взор в исходившее мелкой изморосью небо и щурился, готовясь что-то сказать. В нем угадывалось много сил и разнообразных страстей; и было что-то несерьезное, не внушающее доверия.
Вдруг он резко повернулся, взмахнул рукой, ощерил неровные желтые зубы:
— Доконали человека. А за что? Что он кому сделал?
Джерард промолчал. Ему не хотелось поддерживать этот тон. Но Эверард рвался к спору.
— А за что, я вас спрашиваю? Он справедливости требовал. А его убили. Парламент! Это не парламент, а куча дерьма.
— Зря он в это дело ввязался, — нехотя сказал Джерард. — Он дал овладеть собой духу злобы.
— Но ведь он добивался справедливости! И где в Писании сказано, что не надо бороться со злом? «Не мир принес я вам, но меч». Эдак вы дадите силам тьмы всю землю захватить!
— Но слова ничего не доказывают. Люди могут говорить словами из Библии и не иметь в себе духа жизни. И речи их оборачиваются ложью.
— Это я знаю. — Эверард прищурился. Лицо его быстро менялось, отражая внутренние порывы. — Но все же зло требует отпора. Нельзя ему покоряться! Если вас ударит и вы стерпите, не ответите, — вы как бы разрешите сильным и других притеснять. Вы развяжете им руки! От этого они и наглеют. Они пользуются тем, что вы, добрые христиане, покоряетесь и терпите… Если хотите, именно такие, как вы, виноваты во всем!
«Господи, какой неистовый человек», — подумал Уинстэнли, но не рассердился. Они подошли к окраине села.
— Может, зайдете ко мне? — предложил Джерард. Эверард с охотой согласился. Они вошли, скрипнув дверью, в каморку, Джерард налил в кружки молока, отрезал хлеба. Эверард с жадностью стал есть, низко наклонясь над столом и рассыпая крошки. Джерард отхлебнул молока и сказал:
— Только плоть заставляет людей убивать тех, кто отличается от них одеждой, образом жизни, помыслами… Только плоть завидует и ненавидит.
Эверард что-то промычал в ответ, азартно двигая челюстями. Он, видно, сильно проголодался. Уинстэнли уже любил и жалел этого неприкаянного, нескладного человека. Дверь скрипнула, показалась старческая скрюченная рука, затем неловко, боком в каморку вдвинулся старый Кристофер.
— Мистер Уинстэнли, я слышал, вы вернулись. Хотел спросить…
— Заходи, Кристофер, присядь. Хочешь молока?
— Благодарствуйте, я только спросить хотел… Что теперь с вдовой Сойера будет, с детишками? Отправят их?
Джерард нахмурился. Этот вопрос у него самого занозой сидел в сердце. Саймон был не из их прихода: несколько лет назад, спасаясь от нищеты, он с семьей пришел с севера. И сейчас, после потери кормильца, приходские власти могут отказаться терпеть в приходе бедную вдову с пятью детьми. А это значит, что их будут выселять из Уолтона под конвоем.
— Надо как-то помочь им прокормиться, — сказал он, — Рут может вязать или шить на продажу… Двух старших придется отдать в услужение: Роджеру уже четырнадцать, он работал на пашне, Джо скоро девять… Главное, чтобы их не выселили. Тут они хоть крышу над головой имеют и друзей…
— Судья терпеть не мог Саймона… Он с радостью будет смотреть, как вдову с детишками погонят прочь с его глаз.
— Надо найти им работу. Чтобы они не начали побираться. — Уинстэнли обернулся к Эверарду. — Сколько говорят о христианской добродетели, а не желают терпеть лишнего бедняка в приходе. Я уверен, что пастор Платтен будет настаивать на их выселении.
— Ну и я как раз об этом! Все кричат о помощи бедным, а сами ведут с ними настоящую войну! В любую погоду, со стариками, с детьми, выгоняют на улицу, травят собаками, сажают в тюрьмы! Сколько людей сейчас живут в лесах, на дорогах, в канавах! Сколько детей рождается под открытым небом! Сколько немощных помирают в придорожных рвах! А вы говорите — дух любви…
Лицо Эверарда покраснело, глаза горели. «Язычник, — пронеслось в голове у Джерарда. — Правду о нем говорят, что он не признает ни бога, ни Христа, ни Писания… Но ведь он прав — дороги Англии кишат бездомными и сирыми…»
— Не будем спорить, — сказал он, дотронувшись до обветшалого обшлага мундира. — Давайте подумаем лучше, как устроить детей…
Эверард ушел поздно. Столько важного было сказано и передумано в этот день, что Уинстэнли опять почувствовал властное желание записать свои мысли, доказать и Эверарду, и себе самому, и бог знает еще кому… Он устал в этот день, привычно ныло сердце, но лечь не мог. Он должен писать — он должен действовать.
Лицо его сделалось отсутствующим, он зажег новую лучину от старой, уже догоревшей, и склонился над четвертушкой бумаги. К кому обратит он этот трактат?