Гордон Александр Витальевич
Шрифт:
— Как же так, ведь ты не знала Андрея лично, ты не варилась в этой среде, а пишешь так, будто была очевидцем событий! — воскликнул я с невольной досадой.
— Дело не во мне. Не нужно быть прозорливой, чтобы почувствовать Тарковского. Его фильмы говорят о нем. Так же, как поэзия, музыка, живопись скажут о творце больше, чем сотни книг. Ведь сколько сейчас написано об Андрее! Только часто пишут и говорят не о фильмах, в которых весь он, а берутся судить о жизни гения на кухонно-бытовом уровне. Ну, ладно, оставим это. Читайте дальше!
Действительно, оставим. Я с ней согласен и читаю дальше.
«Пощечины, получаемые им от жизни, не сгибали его. Он никогда не изменял своим убеждениям. Подставлял другую щеку и работал, работал до последних минут.
Трудно быть не „как все“. Трудно видеть то, что другим не дано. Предвидеть и вселенские катастрофы, и собственную судьбу. Испытывать на себе обожание и ненависть. Иметь мировую славу и быть вечным должником. Согретым и обожженным лучами славы.
В фильме Алексея Найденова и Андрея Тарковского-младшего „Андрей Тарковский. Воспоминания“ прозвучал вопрос, заданный ему режиссером, выпускником Американского института кино: „Как стать настоящим художником? Я знаю профессию — съемку, монтаж, ракурсы, но… как стать художником?“ И его ответ: „Поверишь в Бога — станешь художником“».
Я кончил читать, посмотрел на задумчивую Галю, выразил ей свое искреннее восхищение, а Галя сказала, что пойдет заварит чай.
Она вышла, я стал снова вглядываться в мягкое красивое лицо Андрея на фотографии, в его знакомую улыбку. Как много времени прошло со дня смерти Андрея, думалось мне, и какое множество библейских и евангельских истин сопрягаются сегодня с его судьбой. В памяти всплывают и сменяют одна другую запомнившиеся фразы из только что прочитанной статьи:
«…творец снова и снова оказывается между Олимпом и Голгофой…
…его восхваляли и втаптывали в грязь…
…вручали золотые награды, и над ним откровенно издевались…
…перед ним захлопывались чиновничьи двери…
…испытывать на себе обожание и ненависть…
…иметь мировую славу и быть вечным должником…
…пощечины, получаемые им от жизни, не сгибали его…
…подставлял другую щеку и работал, работал до последних минут…
Вот судьба гения».
Я один в комнате. Часы на стене отстукивают минуты, мысли мои отрываются от реальности и летят куда-то далеко, в давно прошедшие года. И я чувствую, что наступает для меня другое время, время воспоминаний.
Часть первая
Земные пути
По направлению к Андрею
Что такое ВГИК, я долго не знал. Про консерваторию знал, про Академию художеств, даже про театральные училища знал…
До ВГИКа были военные училища (1947–1952 годы). Потом, до 1954 года, я служил в армии. В горной артиллерии. У нас были пушки-горняшки, мы разбирали их на части, навьючивали на лошадей и оврагами, лощинами, перевалами заходили в тыл «синим» или «зеленым», как заходят в тылы моджахедам и боевикам. Я излазил горы Грузии и Закарпатья, более мягкие, не афганские.
На одном из учений под Манави — известна такая грузинская марка вина — попытался спасти от падения в пропасть корневую запряжку лошадей с передком и пушкой. Спасти-то спас, но нога попала под колесо, обе кости сломались, и я оказался в военном госпитале. Это помогло мне через несколько лет расстаться с армией.
И наступил слом драматургии, слом сцены, как говорил наш учитель Михаил Ильич Ромм. В моем случае — слом жизни. Я вышел на «гражданку».
Позже, в студенческие годы, я многого не рассказывал Андрею из того, что происходило в моей жизни, — всего не расскажешь, да и не надо. Но вот об одном случае, может быть мистическом, надо было бы рассказать.
…До отъезда из Мукачева в Москву оставались последние сутки. Билет на поезд лежал у меня в нагрудном кармане.
Ранним утром коновод тихо постучал в окно, и я услышал фырканье моей лошади. Я вышел из дома, где снимал комнату у венгерки, — совсем недавно с ней жила ее дочь, в которую я был влюблен, — перехватил у коновода лошадь, сел на нее, может быть последний раз в моей жизни, и поехал сдавать на склад ненужное теперь оружие. Я швырнул кладовщику пистолет, кобуру, пустые обоймы, расписался в журнале и помахал ему ручкой — «живи долго». И снова развернул свою рыжую Белку, сел в седло и сжал ногами ее бока. Лошадь тихо заржала и легко зарысила, зацокала по брусчатке, выложенной веером, как это принято в Европе.
Был теплый март, каштаны тихо выстреливали белыми свечками вдоль длинной окраинной улицы Мукачева. Цок-цок, звонко звучали подковки, а в душе нарастало какое-то чувство неясное — может быть, предвестие иной жизни, которой я не знал, о которой даже не догадывался. Да и как мне тогда было знать, что жизнь — загадка, что она сводит и разводит людей по своим непостижимым законам. У бытия свои непонятные уму тайны…
Когда я встретился с Андреем Тарковским, а это случилось довольно скоро, я и предположить не мог, что буду дружить с ним многие годы, вместе работать над студенческими фильмами. Не знал, что женюсь на его сестре и двадцать лет проживу рядом с его матерью, которой он посвятит два из своих семи фильмов. Тем более не знал, что буду хоронить его на русском кладбище под Парижем…
В то время знал я одно: уезжаю в Москву, в дом моего отца.
Далеко я не заглядывал.
И вот еду я верхом на Белочке, время от времени искорки вылетают из-под копыт, и только начинаю размышлять о ждущей меня впереди московской жизни, как вдруг — всегда появляется это «вдруг»! — лошадь моя спотыкается на ровном месте и падает на передние ноги, да так, что искры ярким снопом взлетают над брусчаткой. Сердце мое сжалось: лошадь, упавшая на повороте судьбы, — дурная примета!
Но что бы я ни чувствовал, прежде должен был поднять лошадь, ободрить ее, погладить по шее и сказать спокойным голосом: «Вставай, Белочка, вставай, пошли!» И мы снова зарысили по брусчатке как ни в чем не бывало, и искорки время от времени снова сыпались из-под копыт.