Богатырева Ирина Сергеевна
Шрифт:
Он в растерянности. Он не знает, что теперь делать, и не замечает, что сам уже оказался на поле среди нас, своих шахматных фигур.
Ты водил меня по ночной Челябе и учил смотреть только на тени. Тени от деревьев, от ветвей с листьями, тонкие, узловатые, лёгкие, послушные воздуху, они становились живыми и говорили о городе, о тёплой ночи и о пыльном воздухе. Тени от оград, скамеек, столбов — они были рисунками на асфальте, монументальной памятью города. Тени от редких прохожих размывались и исчезали. Все они обладали звуком, цветом, настроением. Тени раскрывали мне мир.
— Всё вокруг — знаки, и ты можешь научиться их читать, — говорил, и мир открывался подобно гигантской книге, мир становился живым и огромным, он начинал пульсировать, дышать, звучать — и всё это вне меня, помимо меня, здесь и сейчас, рядом.
Ты учил меня доверять земле — ходить задом наперёд, не оглядываясь. Ты учил меня слушать и слышать, вглядываться и видеть, ты учил, что мир больше, чем мы понимаем и можем понять.
Как же ты не смог различить, приятель, таких простых вещей, как обычная женская любовь?
Они вдруг превратились во взрослых, невероятно взрослых и скучных людей, они превратились в гири на ногах друг у друга, ходили медленно, взгляды рассредоточены.
Третий день ждём Сорокина, отставшего где-то на трассе, живём с Настей в квартире, заваленной рухлядью и пропахшей ветхостью. В ней гнездиться глухая древняя старушка. Она перебирается по комнатам, как паук, ходит медленно и тихо, она не шаркает ногами, и кажется, что давно срослась здесь со стенами, растворилась в тенях, стала пылью на мебели, плесенью на потолке, чахлыми лампочками, книгами с выгоревшем переплётом, картинами, статуэтками, ветхими украшениями и убранством, сохранившими ценность только для своей хозяйки.
Наверно, сейчас этого человека нет на свете. Но мне кажется, что и тогда её уже частично не было. Все мы, поселившиеся на время в её квартире, старались не замечать этого существа, мы относились к ней так же, как к другим предметам там — осторожничая от их ветхости, стараясь не касаться лишний раз от брезгливости, не замечая из-за неактуальности, из-за того, что время этих вещей прошло, они совсем из другого мира, где нет и никогда не было нас. Как взгляд в прошлое через поблекшую, пожелтевшую фотографию. Когда я вспоминаю её, старушка для меня более живая, чем была тогда, когда я жила с ней рядом.
В её ушах звенит слуховой аппарат. Он звенит постоянно, очень высокими частотами, и чем громче звенит, тем тише мы говорим или замолкаем вовсе, потому что догадываемся: она подкручивает звук до максимума, чтобы лучше слышать нас, живых, молодых. Но нам жалко, неприятно, неохота делиться с этим существом, уже ставшем пылью, своей силой. Она ходит под закрытой дверью, ходит мягко и почти беззвучно, она ловит наши шорохи и дыхания.
— Настя, почему у вас тихо? Почему твои друзья молчат? Настя, ты же знаешь, я не выношу тишины, — говорит, наконец, входя к нам. Звон её наушников невыносим для моих перепонок.
В квартире сидеть невозможно, мы ходим гулять, но делаем это так, будто выполняем обязательство или тяжкий труд, ходим, наматывая по городу круги, пока ноги не отказывают носить. Гран и Настя разговаривают, идя рядом, глядя в асфальт. Я чувствую себя ребёнком по сравнению с ними, не могу ходить в их темпе, убегаю вперёд, катаюсь на качелях, бегаю за собаками, поднимаю в воздух голубей. Лицо Насти становится болезненным, когда я оказываюсь поблизости. Жалею её, стараюсь держаться поодаль.
— Кто на чёрточку наступит, тот и Ленина погубит, — бормочу детсадовскую присказку, ступая по плиткам тротуара так, чтобы не наступить ни на один шовчик. — Кто на трещинку наступит, тот и Гитлера полюбит, — усложняю себе задание и иду ещё медленней и осторожней: любить Гитлера в нашем детском саду не полагалось.
Но как бы медленно ни идти, всё равно их догоню.
— А чем ты занимаешься в обычной жизни? Когда никуда не ездишь, — долетают до меня вопросы Насти.
— Дорога — это моя жизнь… — любимый ответ Грана.
Я останавливаюсь, оглядываюсь, придумывая, чем бы ещё заняться.
— По маленькой дорожке за ножкой ставим ножку, — начинаю вышагивать по бордюру, расставив руки в стороны и подражая походкой канатоходцам.
— Ах, как ты изменился!
— Это естественно. Ты тоже стала другой.
— Нет, ты как-то совсем изменился.
— Мой поиск остался прежним.
— Ах, эти твои поиски, всё это так нестерпимо абстрактно!..
Я не хочу их слушать.
— Тррр, самолёт идёт на посадку, разрешите посадку, чартерный рейс Москва-Пекин… — с рёвом проношусь мимо, маневрируя меж прохожих, и за спиной слышу: