Усанин Кирилл
Шрифт:
— До свидания, Надежда Георгиевна.
Все выяснилось на следующий день. Надежда Георгиевна вошла в класс при полной тишине, чего не было раньше. Уже кто-то из ребят сказал, что сегодня будут читать наши рассказы о шахте. И верно, Надежда Георгиевна держала в руке стопку тетрадей.
— Спасибо вам, ребята, — сказала Надежда Георгиевна. — Все ваши рассказы мне очень понравились, и, если вы разрешите, я прочту некоторые из них.
— Разрешаем! — хором закричали мы.
— Я не стану называть фамилий, да это и не обязательно, я просто прочту, а вы скажете, понравилось вам или нет.
И тут я застыл: она взяла в руки мою тетрадь с голубой обложкой. Впервые в жизни я слушал то, что написал, и это было странное чувство. До сих пор никаким другим словом я не могу его выразить. Может быть, мне когда-нибудь удастся найти другие слова.
— Кто написал? Кто? — шепот покатился по партам, и каждый пожимал плечами, и я тоже пожал.
Надежда Георгиевна кончила читать, и с минуту в классе стояла тишина. Никто не решался первым подать свой голос, ждали, что скажет учительница.
— По-моему, написано хорошо, — сказала Надежда Георгиевна, и краска облила мне щеки, загорелись уши, и показалось, что все ребята посмотрели на меня. Хотелось провалиться сквозь землю, и я не слышал, как шумели ученики, как выкрикивали какие-то слова, — кажется, просили назвать автора.
Не помню, как кончился урок, как вышел из класса и как очутился в подвале, там, где старшеклассники устроили тир. Я сидел на маленькой скамейке почти в темноте и ни о чем не думал. А может быть, и думал, но уже не помню, о чем. Вероятнее всего, ни о чем конкретном и ясном я не думал, а старался успокоить себя и вернуться до звонка в класс таким же, прежним, чтоб никто ничего не заподозрил. Не знаю, удалось ли мне это сделать, но так никто и не узнал, кто написал тот рассказ, прочитанный Надеждой Георгиевной.
А Надежда Георгиевна как-то подошла ко мне, сказала:
— Пиши, Коля, обязательно пиши.
И, конечно, надо бы сказать, что я так и поступил, то есть стал писать, но нет, ничего этого не было, потому что во мне еще не жило то самое желание писать, и я слишком скоро забыл о словах Надежды Георгиевны и о своем первом рассказе. И только потом, года через два, когда стали появляться мои куцые заметки в городской газете, я ощутил в себе то, что разглядела еще в седьмом классе Надежда Георгиевна. И когда мой путь был уже определен и дорога лежала в Москву, в институт, где «учили на писателей», я до конца понял весь смысл сказанных слов, и с этого времени я острее воспринял все то, что произошло со мною в тот далекий сентябрьский день.
И каждый раз, приезжая домой, в родной шахтерский поселок, уже ненадолго, в гости, я чувствовал, как не хватало мне встречи с Надеждой Георгиевной, но и до сегодняшнего дня я надеюсь на эту встречу. В этот последний приезд на родину я был у многих моих учителей, был и у Сергея Михайловича, и опять наш разговор незаметно зашел о Надежде Георгиевне.
— Понимаешь, Коля, — говорил мне старый учитель, — это хорошо, что все так получилось. Мы, педагоги, как врачи, не должны ошибаться. Ошибка врача — холмик могилы, наша ошибка — исковерканная душа.
Мы сидели за столом, на котором стояли бесхитростная закуска и вино собственного приготовления, и было тихо, постепенно приходил сумрак, но мы не включали света, и голос Сергея Михайловича был задушевным и проникновенным, и слова его я впитывал, как воду в жаркий день, — жадно, с наслаждением.
— У Надежды Георгиевны было великое чувство педагога. Оно было даровано ей с рождения. И она умела этим чувством руководить. А это, понимаешь, Коля, очень трудно. Ты уж поверь мне, я-то знаю это хорошо. И прекрасно, что ее ученики нашли свой путь и говорят о ней только добрые слова. Ведь что чувствует учитель, когда приходят к нему бывшие ученики? Озарение. Да, да, озарение. Я не сказал высокопарного слова. В моем пенсионном возрасте так уже не принято говорить. Просто я начинаю понимать все, что пережил, несколько иначе, чем молодые учителя и вообще молодые. Ты поймешь это сам. Это приходит с возрастом, и ничего тут не поделаешь. Я вот хотел уехать отсюда к себе на родину, на Тамбовщину. Места у нас там прекрасные, и родственники меня зовут, но я уже не смогу. И даже не потому, что стар, а, вероятно, потому, что не смогу жить без того, что есть сейчас во мне. Двадцать пять лет жизни в одном поселке — нешуточное дело, и это надо понять. Надежда Георгиевна прожила здесь тоже много лет, и, если бы не все это, она бы, конечно, никогда не уехала. А может быть, она еще и вернется.
И мне тоже хочется верить, что вернется Надежда Георгиевна Конькова и будет каждый год в осенний ясный день водить учеников на экскурсию в шахту. Ведь, так или иначе, пути многих молодых сходятся на шахте. Отсюда они только начинаются. Мой путь тоже начинался отсюда, и здесь я остаюсь и сердцем и душою.
А шахта все ближе и ближе. Осталось только перейти железнодорожный переезд, спуститься вниз по дороге, а потом по дощатому тротуару выйти к высокому порогу бытового комбината. Раскомандировки и кабинеты, общий зал и столовая, раздевалка и баня — это и есть все вместе быткомбинат, первый подступ к шахте.
Я давно уже обогнал молодых парней, и еще кого-то, и еще, а впереди меня шли целой вереницей шахтеры, и только здесь я почувствовал, как очутился в одном потоке с теми, кто заступает сегодня на смену.
Вот и порог, вот и дверь — широкая, стеклянная. Небольшой вестибюль, выложенный плитками, на чистых стенах ряд объявлений, но читать их, решил я, буду потом. Сейчас надо пройти на свой четвертый участок. Я разделся и, войдя в общий зал, где обычно проходят собрания, не успел оглядеться, как кто-то стиснул меня сзади. Оглянулся — улыбающийся Михаил Ерыкалин.