Шрифт:
— Может, лучше в холодильник их сунуть? — предложил кто-то.
Но М. Добравка была преподавательницей одержимой. Она твердо решила извлечь пользу из того, ради чего пошла на такой риск, непременно желала продемонстрировать нам, как работают легкие. Ей хотелось распахнуть их, как полы одежды, и показать нам альвеолы, сморщенные воздушные мешки, густую сеть белых бронхиальных трубок. Она упорно пилила легкое, и градус ее эмоционального накала становился все выше и выше. Мы, чуть отступив назад, смотрели, как она терзает край легкого. Ее очки двигались по носу то вверх, то вниз, когда она, с силой нажимая одной рукой, закачивала в легкое воздух, будто набирала воду в цистерну.
Потом легкое все-таки выскользнуло у нее из рук и тяжело плюхнулось на пол. По-прежнему четко очерченное, оно лежало на полу, и М. Добравка смотрела на него как завороженная, пока мухи не облепили его и не начали осторожно заползать в отверстие трахеи.
Тогда, словно опомнившись, она наклонилась, подняла легкое, снова швырнула его на стол, застеленный газетами, и сказала мне, поскольку именно я оказалась к ней ближе всех:
— Сбегай притащи соломинку для коктейля, а потом мы это легкое воздухом наполним. Ну, давай, да поскорей возвращайся.
После этого случая мы стали относиться к М. Добравке с особым уважением, и в первую очередь я сама. История с легкими — то, как она контрабандой их для нас раздобыла, то, как мы под ее присмотром потом по очереди надували эти легкие через соломинку, — значительно укрепила мой интерес к медицине и желание стать врачом.
С другой стороны, М. Добравка также подстегнула уже пробудившееся в нас увлечение контрабандой. Собственно, страсть к этому занятию постепенно завладевала всей столицей. Для М. Добравке же контрабанда служила источником добычи наглядных пособий для школьных занятий. Однако наша материальная заинтересованность оказалась совершенно иной, хотя основной принцип добычи нужных предметов был тем же. Именно потому, что не могли этого иметь, поскольку это было слишком дорого и труднодостижимо, мы вдруг возжелали таких вещей, о каких раньше даже и не думали. Нам хотелось того, что позволило бы похвастаться, выделило бы нас среди сверстников. Мы мечтали о поддельных дизайнерских сумках, о китайской бижутерии, об американских сигаретах и итальянских духах. Зора вдруг стала красить губы, таская помаду у матери, а потом изыскала возможность покупать ее самостоятельно. Через шесть месяцев после начала войны у нее внезапно пробудилась любовь к французским сигаретам, и теперь она отказывалась курить что-либо другое. Зоре было пятнадцать, она садилась за столик в нашей любимой кофейне на площади Революции и, чуть приподняв бровь, посматривала на мальчиков, изо всех сил старавшихся поразить ее воображение и предлагавших ей самые разнообразные разновидности сигарет. На одной вечеринке — совершенно не помню, по какому поводу она была устроена, — Зора закрутила романчик с Бранко, взрослым парнем, которому уже исполнился двадцать один год. По слухам, он занимался контрабандой оружия. Я этого не одобряла, но ведь шла война. Да и Бранко этот впоследствии оказался сущим молокососом, самым серьезным преступлением которого была кража радиоприемника.
По выходным мы с Зорой обычно уезжали в нижнюю часть Старого города и оставляли машину у доков на набережной, служившей постоянным местом встреч студентов университета. Там же находился и эпицентр контрабандной активности. Вдоль ограды рядком сидели мальчишки-подростки, долговязые, с цыплячьими плечами, выставив на импровизированных столиках коробки с видеомагнитофонами, темные очки и всевозможные майки. Зора, надев самую короткую из своих мини-юбок, под кошачьи вопли подростков уверенно прокладывала себе путь к прилавку Бранко и усаживалась там, скрестив ноги. Он играл на аккордеоне, пил пиво, а когда сгущались вечерние сумерки, устраивал в своей торговле перерыв и уводил Зору за мусорные бачки, чтобы потискать. Я же сидела в машине, опустив стекла в окошках и высунув туда скрещенные ноги, и слушала гитарную партию Брюса Спрингстина из «I’m on Fire», тихо наигрывавшую у меня за спиной.
Именно благодаря музыке меня и отыскал Ори — тот самый, что торговал поддельными дизайнерскими лейблами, которые, как он клялся, можно абсолютно незаметно приделать к любой одежде, чемодану или белью. Ори было семнадцать, худой, с застенчивой улыбкой, обычный парнишка, который благодаря своей репутации военного времени казался куда более привлекательным, чем был на самом деле.
Однако же у него хватило нахальства сунуть голову в машину и спросить, услышав мою любимую гитарную партию:
— Тебе это нравится? Хочешь, еще достану?
Ори невольно пробудил мою единственную порочную страсть, которую я до сих пор с таким трудом умудрялась сдерживать. Правительство прикрыло в стране все радиостанции, кроме двух, и теперь в чести были исключительно народные песни; моей бабушке они казались допотопными. На второй год войны меня уже тошнило от фольклорных любовных песен, в которых основными метафорами служили деревья и бочонки. Даже не понимая, до какой степени мне этого не хватает, я тосковала по Бобу Дилану, Полу Саймону и Джонни Кэшу. А в тот, самый первый раз Ори извлек меня из машины, повел по набережной на свое законное место — к перевернутому вверх дном ящику, который стерегла его трехногая собачонка, — и показал мне свои сокровища: коробочки с кассетами и конверты с пластинками, разложенные в алфавитном порядке. В каждую коробочку или конверт был вложен аккуратно свернутый листок почтовой бумаги с весьма неточным переводом слов той или иной песни. Каким-то чудом у него обнаружился «Walkman», и уже одно это сразу сделало парня достойным того, чтобы наше свидание состоялось. Мы уселись на землю перед его «столиком», и каждый сунул в ухо по одному наушнику. В итоге, когда я прослушала всю его коллекцию, он осмелел настолько, что положил руку мне на бедро.
Когда же — старательно копя деньги в течение нескольких недель — я попыталась купить у него «Graceland», он сказал: «Ты что, ведь война идет, какой мне прок от твоих денег!», и поцеловал меня. Я еще, помнится, удивилась, как сильно отличается внешняя сторона его губ, пересохшая, потрескавшаяся, от нежной, влажной внутренней, и все думала об этом, пока он меня целовал. Да и потом тоже часто об этом вспоминала.
Так мы с ним целовались месяца три, и за это время моя музыкальная коллекция существенно увеличилась, а потом Ори, как и многие парни его возраста, вдруг куда-то исчез. Поскольку я давно уже позаимствовала его «Walkman», мне пришлось целых три вечера торчать в нашем кафе в надежде встретить его там и вернуть магнитофон. Но вскоре кто-то сказал мне, что он больше не вернется. Неизвестно, то ли его взяли в армию, то ли он сбежал от призыва. Я, разумеется, сохранила «Walkman», даже под подушку его клала, что, по всей вероятности, должно было означать, что я очень по нему тоскую. На самом же деле по-настоящему я поняла, что Ори пропал навсегда, только когда из моей жизни стали исчезать и многие другие вещи.
Все те годы, когда моя неярко выраженная необузданность, связанная с войной, проявлялась все сильней, мой дед упорно верил, что бои скоро кончатся, и делал вид, что в нашей жизни никаких особых перемен не произошло. Теперь-то я понимаю, каким сильным ударом стала для него потеря возможности регулярно видеть тигров, но мне все же хотелось бы знать, не был ли его тогдашний оптимизм связан с моими выходками и нежеланием принять тот факт, что он потерял и меня, как минимум на какой-то период. Мы с ним тогда редко виделись и впоследствии не говорили об этих годах, но я знала, что все его прочие — помимо походов в зоопарк — ритуалы остались неизменными. Завтрак и одновременное чтение утренней газеты, затем кофе по-турецки, сваренный бабушкой, личная переписка — всегда в алфавитном порядке, в полном соответствии с его адресной книжкой. Далее прогулка на рынок за свежими фруктами или, поскольку война никак не кончалась, за тем, что там вообще можно было добыть, ведь порой он и вовсе возвращался домой с пустыми руками. Днем в понедельник и в среду лекция в университете. Обед и короткий сон. Потом легкая зарядка и перекус на кухне — почти всегда просто семечки подсолнечника. Вслед за этим дед проводил несколько часов в гостиной с бабушкой и моей матерью. Они порой беседовали, а порой просто сидели вместе и молчали. Затем ужин, час-два за книгой и сон.