Шрифт:
— А тятьке-то забыла?.. — говорил иной раз Гришка.
— А-а-а, тебе тятьку жалко! — набрасывалась она вдруг, вся переполненная злобой, на мальчишку. — Тебе тятьку, пьяницу, мошенника, жалко, а мать не жалко, не жалко?.. Вон как она для вас, разбойников, на все части рвется… не жалко? Вот тебе тятька! вот тебе другой! вот тебе тятька! вот тебе другой!..
Лежавший где-нибудь, уткнувшись в стенку или в пол, Иван Захарыч вскакивал и начинал отнимать малого, совершенно не обращая внимания на сыпавшиеся на него со всех сторон и куда попало удары…
Отбив мальчишку, Иван Захарыч, с мучительной тоской на сердце, трясясь всем телом, готовый плакать, шел куда-нибудь и ложился, закрываясь с головой…
А спасенный от побоев Гришка, улучив удобный момент, приходил к отцу и, наклонившись, говорил ему топотом:
— Тять, а тять!
— Что?
— На тебе хлебца… унес я… Небось, поесть хочешь?
Иван Захарыч брал хлеб и, чувствуя, как у него на душе закипают и подступают к горлу радостные и вместе мучительные слезы, молча обнимал сына, прижимал к груди и шептал ему сквозь слезы:
— Умница ты мой, умница… Гришутка ты мой!.. Пожалел отца… Любишь меня, а!.. любишь?..
XVIII
Посещение трактира, выпивка при всяком мало-мальски удобном случае стали повторяться все чаще и чаще. Дружба с Сысой Петровым, Вуколычем, Чортиком росла, как говорится, не по дням, а по часам.
Иван Захарыч подошел к этой компании так хорошо, как ключ к замку. Его полюбили. Полюбили за то, что он в пьяном виде делался вдруг каким-то другим человеком, «чудаком», и смешил их своим задором, своим криком, словами, которых в трезвом виде никогда не сказал бы…
— А ну-ка, Даёнкин… ну-ка, что ты скажешь, а? Ну!.. Да ну, брат, валяй! — подзадоривали его, и преобразившийся Иван Захарыч начинал «валять».
— Го, го, го! го, го, го! — «ржали», глядя на него, приятели. — Ай да, Даёнкин… вот он Златоуст-то где… вот он, го, го, го!..
— Я за правду! — орал Иван Захарыч, тыча себя большим пальцем в лоб. — За правду я глотку перерву!.. Я — Даёнкин, и больше никаких!..
Видя все это, Хима просто лезла на стену. Ругалась, кричала, плакала, дралась. Иван Захарыч большею частью терпеливо и безмолвно выслушивал оранье жены, стоически твердо переносил ее побои и если возражал иногда и говорил что-нибудь, то единственно в защиту детей…
Надвинулась, между тем, как туча в ведро, японская война, и «всколыхнулось болото стоячее»… По соборам, по монастырям, по церквам начались молебствия. Дьякона гремели «во всю пасть»: «И всероссийскому христолюбивому победоносному воинству мно-о-о-о-гая лета!..» В газетах, особенно в газетах-портянках, которые слушал Иван Захарыч, завопили о российском могуществе… Патриотизм вдруг обуял всех, точно кто неожиданно взял да и завязал каждому глаза платком. Появились карточки «героев»… Замелькали и запестрели всюду их имена. Замелькали и запестрели мудреные названия мест и местечек, где происходили их «геройские» подвиги…
По церквам начались сборы на раненых, сборы солдатам на махорку, сборы на флот, Куропаткину на икону, и т. д. и г. д. Раздавались громоносные речи… Бывшие до войны просто патриотами во время войны стали сверхпатриотами… Появились в продаже картинки с надлежащими подписями в прозе и стихах… Стали появляться на улицах, должно быть, еще николаевские «калеки»: бритые, старые, страшные… Этим бывшим когда-то воинам охотно подавали… Женский пол вдруг стал выказывать военному сословию необыкновенную симпатию… Даже городовые, именовавшиеся до того в просторечии «селедками», и те вдруг почувствовали себя не селедками, а, можно сказать — осетрами… Слово «мы» стояло всюду, как туман над болотом…
Можно себе представить, как все это подействовало на Ивана Захарыча. Он положительно не находил себе места. Не знал, как дождаться поезда, приходившего в час дня и привозившего новые газеты.
Как только подходило время к часу, он бросал все, какая бы ни была у него спешная работа, и, не обращая никакого внимания на Химу, бежал к Конычу…
Все эти мудреные названия, разные там Фузаны, Ляояны, Тюренчены и пр., он в скором времени вытвердил, как «верую во единого бога», и сыпал ими так же свободно, как какими-нибудь Карповками, Ивановками и Ключевками…
Всех командующих знал наизусть… Особенной его любовью и уважением пользовался почему-то генерал Каульбарс…
— Вот у этого, — говорил он, показывая на карточку «героя», — шарик работает… Н-да-с! помяните мое слово, начудит он чудес… Эх, да уж и раскатаем мы япошек проклятых! — восклицал он, потирая руки. — Всех в море попихаем… Истинный господь, передавим, как клопов! У нас, слава тебе господи, есть где взять… Мало? — еще пошлем… Нешто мысленно… мы… мы… Эва они, герои-то: Куропаткин, Мищенко… А уж этот, — тыкал он снова пальцем в Каульбарса, — этот всем героям герой!