Шрифт:
Что их там всполошило и куда они палят?
Еще ниже пригнувшись, продолжаем бежать, но пули запели совсем рядом, стали биться в насыпь. Несколько фонтанчиков выскочило из земли прямо перед нами. Ударило в рельсы и с таким звоном, что мы разом упали наземь. Лежим, а стрельба не прекращается. Да что ж это такое? Так мы и опоздать можем! И вдруг я понимаю: из дома бьют в нас. Поднял голову — пули взвихривают песок в насыпи, под которой мы лежим. Испуганно переглянулись. Мама показала глазами, что надо отползать назад, и медленно потащила за собою мешок. Но струйки песка стали всплескиваться там, куда мы ползли. Замерла, затихла и стрельба, только изредка пули ударяли в насыпь и шпалы над нашими головами. Но стоило нам зашевелиться и двинуться вперед или назад, как стрельба осатанело разгоралась.
С нами будто играли в кошки-мышки. Кошка спряталась там, в развалинах дома, и, как только мы начинали двигаться, она выпускала свои огненные когти. Били из винтовок. Несколько раз коротко ударил автомат, но тут же замолк: из него до нас не достанешь.
Казалось, лежим давно. Даже мерзлая земля стала оттаивать под нами. Тоскливо повернул голову в сторону дома. Там молчали, но я уже спиною чувствую: чьи-то хищные глаза цепко вцепились в мой затылок. Те, кто там, «забавляются» — гонят нас на насыпь железной дороги. Они, сволочи, похоже, знают, что у нас нет больше времени. Через двадцать-тридцать минут уйдет машина, и тогда…
— Я досчитаю до десяти, и мы побежим… — услышал я свой осипший, будто со сна, голос.
Мама ближе прижалась к мешку. Я начал считать.
— Раз, два, три… четыре…
Счет шел все медленнее и медленнее, а скоро и совсем застопорился. Мама подняла голову, крикнула:
— Пошли!
Вскинув мешки на плечи, мы кинулись через насыпь, и сразу воздух разорвали тонкий писк и сухие раскаты выстрелов за спиной. Я уже перескочил первую пару рельсов, прыгнул через кучу щебня, но меня кто-то так дернул за мешок в сторону, что я не удержался на ногах и полетел на шпалы между второй парой рельсов. Мешок не выпустил, но он оказался подо мной, и я тут же скатился с него. Впереди что-то с треском взорвалось, и мне прямо в лицо ударил колючий песок. Рука словно приросла к веревке, которой был перевязан мешок, и я, вместе с ним перекатившись через рельс, кубарем полетел с высокой насыпи… Проскочили!
Мама стояла перед своим мешком и обирала с юбки репьи и колючки. Глянула на меня, и вдруг ее лицо дрогнуло и поплыло.
— Ты что, ты… ранен? — Она глядела на мою щеку, и я почувствовал, что ее саднит.
— Да нет.
Мама подошла ко мне и стала отирать краем платка щеку.
— Ты что, упал? Лицо в песке.
— Споткнулся. За рельс ногой, — бормотал я. Не мог же я сказать, что меня кто-то дернул за мешок и я упал.
— Ну ладно, — успокоила мама, — тут царапина. Давай дальше, а то машина уйдет…
Я стал поднимать мешок, но она спросила:
— А это что? Ты что, мешок порвал?
Я опустил его на землю и увидел, что из мешка торчит белый клочок материи… И только позже, когда увидел, как рвутся разрывные пули и когда сам стрелял ими, понял: мешок мой пробила именно такая пуля. Взрывы, которые с треском разносили щебень и песок вокруг нас, когда мы лежали под насыпью, тоже были от этих пуль. Выстрелом из карабина разрывной пулей я перебивал палку толщиной в руку человека.
Стрельба по живым мишеням, которую, видимо, на потеху себе устроили немцы, сыграла со мною злую шутку. Я совсем не помнил обратной дороги. Когда военнопленные начали расспрашивать нас о ней, я мог сказать только о танке в овраге да о собирающейся замерзнуть Волге. От мамы я услышал, что мы возвращались другой дорогой, и страшно удивился. Удивился до того, что прервал ее рассказ, спросив:
— А у танка мы отдыхали?
— Да, — ответила она, но дальше опять рассказывала военнопленным про ту дорогу, по которой я никогда не ходил. Мы, оказывается, пробежали весь двор лесопильного завода, а пошли через него, чтобы разведать другую дорогу. Здесь можно было короче выйти к волге.
После того как на нас «охотились», с моей памятью в тот день произошло вообще нечто странное. Оставалось еще полдня, а память удержала только два эпизода, вернее два мига, которые будто ослепили меня, погасив вокруг все другое.
Мы стояли с мамой у оврага (видно, это был тот овраг, где грузились наши автомашины), и я смотрел на кромку тени и солнца, которая рассекала овраг. Под обрывом проходила тень, и там была серая, как камень, замерзшая земля, а рядом, на солнцепеке, по-весеннему ярко зеленела трава и в ней горело несколько цветков бессмертника. Ветер клонил их синие головки к земле, а они настырно выпрямлялись и тянулись к солнцу. Граница тени и солнца проходила всего в нескольких метрах от меня, и я содрогнулся оттого, что видел жизнь в такой близи от смерти. Оказывается, они рядом, и даже сразу не заметишь, где одно переходит в другое. Только когда отводишь глаза от кромки тени в одну сторону, видишь лето, а в другую — зиму.
И еще вот что запомнилось мне в остаток того осеннего дня сорок второго года. Когда мы вернулись, я увидел только фундамент дома, перед которым два часа назад остановилась наша машина. Низкий кирпичный подвал будто в смертном испуге прижался к земле, и таким он навсегда застрял в моей памяти. Я стоял как громом пораженный перед этим приплюснутым и съежившимся подвалом. И никак не мог постигнуть: как же можно было среди вселенских развалин, среди всеобщего и потрясающего разорения взять и разломать чудом уцелевший дом? Как можно? Ведь людям негде жить. В нашей кухне земляной пол, еще не было сильных морозов, а стены промерзают насквозь. У многих нет и такого жилья. Забились в блиндажи и окопы, как суслики в норы. Надо же строить людям жилье, ведь они же люди! А тут взяли и за два часа под корень сломали исправный, не тронутый пожаром дом. Как же это?..