Шрифт:
Почти одновременно с повестью Булгакова, в 1929 г., немецкий философ и социолог сделал похожее наблюдение:
«Нет ничего белее потустороннего,чем рациональная замкнутая система, нет ничего, что при известных обстоятельствах таило бы в себе такую иррациональную мощь,как строго ограниченные своими рамками мысленные построения» [24] .
Гоголь словно предвидел, что России суждено превратиться в нечто потустороннее, и потому он так страстно хотел изменить Чичикова: обновленный герой давал надежду вырваться из силового поля «того света». Происходившее в нашей истории в течение ста с лишним лет после «Мертвых душ» подтвердило опасения писателя, а заодно, хотя и косвенно, причину его неудачи с Чичиковым: с того света не возвращаются, единственное средство — сделать мертвое (тело) вечным, произносить заклинания, смысл которых — объявить мертвое вечно живым, не подозревая страшного смысла этой метафоры.
24
Манхейм К.Идеология и утопия. М., 1992. Ч. 2. С. 35.
Большевистский переворот, говоря метафорически, был только по видимости переворотом; или так: он действительно перевернул, держась буквального смысла, отношения: то, что было внизу(«на том свете»), попало наверх, а этот «верх» ушел «под землю» (именно этот «график движения» воспроизведен в романе М. Козырева «Ленинград»). Следовательно, мир живых наполнился неожившими мертвыми, а то, что еще было живо, умерло. Гоголевская метафора приобрела всеохватывающее значение, реальность приобрела черты универсально — ирреального мира, и немецкий социолог, не имея в виду никакой конкретной страны, определил его потусторонним.
Правда, он сказал так о рационально — замкнутой системе, но именно такою и была большевистско — советская идеология, и потому мир ее распространения с полным основанием сопоставим с тем светом.К слову, за год до «Собачьего сердца» Булгаков написал рассказ «Похождения Чичикова», где гоголевский герой попадает в советскую Россию и находит все то же, что окружало его в романе Гоголя. А поскольку выше я писал: один из метафорических смыслов «Мертвых душ» — путешествие Чичикова по преисподней [25] , то и персонаж Булгакова может читаться в этой интерпретаторской традиции: оба мира, гоголевский и булгаковский (а по сути, один),остаются иррациональными.
25
Подробно об этом мотиве: Мильдон В.Чичиков и царь Эдип // Russia / Россия. Вене
ция, 1993.
Повесть «Собачье сердце» сохраняет эту смысловую стилистику, хотя, как ни странно, в ее поистине катастрофических картинах (по содержанию, а не по приемам и образам, как в «Роковых яйцах») проступают следы романтической надежды: профессор Преображенский одолел-таки Шарикова — беса. Увы, удалось это лишь в книге.
«Шарик — пес обладал каким-то секретом покорять сердца людей» (с. 204).
Секрет исчезнет, когда собаке пересадят семенники человека — произойдет понижение типа. Став «человеком», собака утратит «человеческие» качества — рассудительность, аналитический взгляд на мир. «Человек» же, возникший из собаки, этих качеств не унаследует, у него сохранятся только грубые животные инстинкты. Наблюдая за очеловечиванием собаки, доктор Борменталь записывает: «В моем и Зины присутствии пес (если псом, конечно, можно назвать) обругал проф. Преображенского по матери» (с. 214).
Дальнейшее разворачивает перед профессором Преображенским последствия его медицинской утопии (а в более широком смысле — социальной и — неизбежно — антропологической утопии большевизма). Борменталь записывает:
«Новая область открывается в науке: безо всякой реторты Фауста создан гомункул. Скальпель хирургавызвал к жизни новую человеческую единицу»(с. 218).
Выделенные мною слова имеют, помимо прямого, и метафорический смысл. «Скальпель хирурга» — отдаленный аналог социальному террору («топору»), развязанному большевиками, в результате чего и появились новые человеческие единицы, собирательным образом которых явился Шариков. Прочитав переписку Энгельса с Каутским, он говорит:
— Да не согласен я.
— С кем? С Энгельсом или с Каутским?
— С обоими, — ответил Шариков.
<…>— А что бы вы с своей стороны могли предложить??
— Да что тут предлагать?.. А то пишут, пишут… конгресс, немцы какие-то… Голова пухнет. Взять все и поделить…» (с. 237).
В отчаянии от такого решения проф. Преображенский восклицает:
«Вы стоите на самой низкой ступени развития… вы еще только формирующееся, слабое в умственном отношении существо, все ваши поступки чисто звериные, и вы<…>позволяете себе с развязностью совершенно невыносимой подавать какие-то советы космическогомасштаба и космической же глупости о том, как поделить… а в то же время вы наглотались зубного порошку…» (с. 238).
Слишком прозрачная сцена, чтобы ее комментировать. Все же замечу: космизм большевистского эксперимента коренится, согласно Булгакову, в примитивизме мышления его инициаторов, исполнителей, прозелитов и пр., и пр.; в убогости представлений о человеке, о законах общества; более того, в отсутствии каких-либо достаточно обоснованных взглядов («Сначала ввяжемся, а там посмотрим» — одно из любимых ленинских правил, взятых у Наполеона; но тот имел в виду поле боя. Для Ленина поле боя — весь мир); и все это маскируется наукообразием, апломбом, громкими словами, содержащими всего — навсего остатки старых ритуальных заговоров и потому взывающими к самым диким инстинктам человека. Это-то и понимает в конце концов профессор — гений:
«Старый осел Преображенский нарвался на этой операции, как третьекурсник<…>Единственным результатом этого открытия будет то, что все мы теперь будем иметь этого Шарикова вот где — здесь, — Преображенский похлопал себя по… шее…» (с. 246).
С присущей ученому проницательностью, хотя и запоздалой для него как персонажа, но провидческой для автора повести, он объясняет причины и настоящих (в 20–е годы), и будущих несчастий народа, страны, человечества:
«Вот… что получается, когда исследователь, вместо того, чтобы идти параллельно и ощупью с природой, форсируетвопрос и приподнимает завесу: на, получай Шарикова и ешь его с кашей» (с. 247).