Шрифт:
— Дай мне время подумать, — сказал он немного нетерпеливо.
Мы молча поели; обычно Робер очень любит задаваться вопросами в моем присутствии; должно быть, он сильно переживал, если предавался раздумьям, не говоря ни слова. Я тоже была взволнована. Трудовые лагеря и лагеря смерти — между ними, конечно, есть какая-то разница, но каторга остается каторгой; этих заключенных я представляла себе с такими же искаженными лицами и обезумевшими глазами, как у депортированных. И все это происходило в СССР!
— Мне не хочется работать, давай прогуляемся, — предложил Робер. Миновав деревню, мы поднялись на плато, покрытое посевами зерновых и
цветущими яблонями. Было довольно жарко, но не слишком; маленькие облачка свертывались в небе клубками; видно было деревню с ее крышами цвета доброго хлеба, с ее выгоревшими на солнце стенами, с ее бесхитростной колокольней; земля казалась нарочно созданной для человека и счастья, доступного каждому. Можно было подумать, что Робер услыхал шелест моих мыслей и внезапно сказал:
— До чего же легко забыть, насколько суров этот мир.
— Да, легко, — с сожалением согласилась я.
Мне тоже хотелось бы воспользоваться такой легкостью. Зачем Скрясин растревожил нас? Однако Робер думал не о лагерях.
— Ты сказала, что если я промолчу, то стану пособником лагерей, — начал он. — Но если я заговорю, то стану пособником недругов СССР, то есть всех тех, кто хочет сохранить мир таким, каков он есть. Лагеря вещь ужасная, это верно. Но не следует забывать, что ужас повсюду.
Внезапно он заговорил скороговоркой; и хотя Робер не склонен был к историческим фрескам и широким социальным полотнам, в этот послеполуденный час, когда слова, тесня друг друга, срывались с его уст, все беды мира, казалось, обрушились на залитые солнцем поля: усталость, нужда, отчаяние французского пролетариата, нищета Испании и Италии, рабство колонизованных народов, людей в глуши Китая и Индии, голод, эпидемии. Вокруг нас миллионы людей умирали, так и не успев пожить, их агония омрачала небо, и я спрашивала себя, как мы еще осмеливаемся дышать.
— Так что сама понимаешь, — говорил Робер, — мои обязанности интеллектуала, верность истине — все это вздор. Единственная проблема — это понять: за или против людей ты действуешь, изобличая лагеря.
— Согласна, — сказала я. — Но что вам дает основание думать, будто задачи СССР все еще совпадают с задачами человечества? Мне кажется, что существование лагерей заставляет поставить под вопрос все дело СССР целиком.
— Надо бы столько всего узнать! — возразил Робер. — Действительно ли речь идет о государственном институте, необходимом для режима? Или этот институт связан с определенной политикой, которая могла бы быть изменена? Можно ли надеяться, что он будет быстро упразднен, как только СССР начнет набирать силы? Во всем этом я хочу разобраться, прежде чем принимать решения.
Я не настаивала. Во имя кого я могла протестовать? У меня нет никаких прав. Мы вернулись домой и провели вечер каждый сам по себе, делая вид, будто работаем. Из Америки я привезла много документов, записей и книг о психоанализе, но я к ним не притронулась.
В десять часов утра Робер уехал на автобусе, а я подстерегала в саду почтальона: письма от Льюиса все не было. Он предупреждал меня, что напишет не раньше чем через неделю, а из Чикаго письма приходят не скоро; наверняка он меня не забыл и все-таки находился где-то бесконечно далеко. Бесполезно искать помощи с этой стороны. Помощи в чем? Я вернулась в кабинет и поставила на проигрыватель пластинку. Со мной происходило что-то невыносимое: я сомневалась в Робере. «Раньше он не стал бы молчать», — говорила я себе. Раньше он выражал все напрямик, ничего не прощал ни СССР, ни коммунистической партии, и одним из мотивов существования СРЛ была возможность конструктивной критики. А теперь вдруг он выбрал молчание: почему? Его обидело то, что его называют идеалистом; как реалист, он пытался приспособиться к суровым требованиям настоящего времени. Однако приспособиться слишком легко. Я тоже приспосабливаюсь и не испытываю от этого гордости; ни на что не обращать внимания, всегда со всем мириться — ведь в конце концов это означает предательство. Я мирюсь с отсутствием Льюиса и предаю свою любовь, я соглашаюсь пережить мертвых, и я их забываю, я предаю их. Впрочем, пока речь идет о мертвых и обо мне самой, серьезных жертв нет. Но предавать живых — дело серьезное.
«Если я заговорю, то тем самым предам других», — отвечал мне Робер. А остальные хором подхватывали, что, не разбив яиц, яичницу не сделаешь. Но кто же все-таки ест эти яичницы? Разбитые яйца сгниют и отравят землю. «Она уже отравлена». Это верно; слишком много всего верного. Меня приводят в отчаяние истины, которые сражаются между собой, я спрашиваю себя: как они во всем разбираются? Вот я не сумею сложить четыреста миллионов китайцев и пятнадцать миллионов каторжников. Впрочем, нужно-то, наверное, вычитать. В любом случае вычисления — вещь ложная. Один человек и один человек — это не два человека, а всегда лишь один и один. Ладно, напрасно я прибегаю к арифметике; чтобы навести порядок в хаосе, следует обратиться к диалектике. Речь идет о том, чтобы перебросить каторжников к китайцам. Ладно. Перебросим. Ничто не вечно под луной, все проходит, пройдет и это; останутся в прошлом лагеря, так же как и мое собственное существование; до чего смешно — такая недолговечная, коротенькая жизнь тревожится по поводу лагерей, которые будущее уже упразднило. История сама о себе позаботится да в придачу еще и о каждом из нас. Так будем сидеть спокойно, каждый в своей норе.
Тогда почему они не сидят спокойно? Этот вопрос я задавала Роберу больше двадцати лет назад, когда была студенткой; он смеялся надо мной; однако сегодня я далеко не уверена, что он убедил меня — ни тогда, ни сейчас. Они притворяются, будто верят, что человечество — это одна бессмертная личность, которая однажды будет вознаграждена за все свои жертвы, а значит, и я тоже. Но я не согласна: смерть уничтожает все. Принесенные в жертву поколения не восстанут из своих могил, дабы принять участие в конечном веселье; однако их может утешить то, что по прошествии очень малого времени избранники, в свою очередь, присоединятся к ним под землей. Между счастьем и несчастьем, возможно, существует не такая уж большая разница, как принято думать.