Шрифт:
«Как же беззаветно она полюбила, если, нежная и податливая по натуре, обрела вдруг такую силу!» — думала мадам де Фержоль. Ее обращение с Ластени внезапно переменилось. Тон смягчился, она даже стала, как прежде, говорить ей ласково «ты».
— Послушай, несчастное погибшее дитя, — сказала она однажды дочери, — ты умираешь с горя, и я тоже мучаюсь. Ты губишь свою душу, а вместе с ней и мою. Ты молчишь, стало быть, лжешь и меня принуждаешь участвовать в обмане, заставляя каждый день ломать унизительную комедию и покрывать твой грех, хотя одно только слово правды, возможно, спасло бы нас. Скажи правду, и ты вернешься в объятия любимого. Назови мне его имя. Может, не так уж он худороден, и тогда ты выйдешь за него замуж. Ах, Ластени! Как я корю себя за то, что жестоко обходилась с тобой! Я не имела права тебя осуждать, дитя мое! Я утаила от тебя свое прошлое. Тебе и всем остальным известно, что я безумно влюбилась в твоего отца и он увез меня из родного дома… Но ты, бедное мое дитя, не знаешь — да и свет тоже, — что я была такой же слабой и грешной, как ты, что твой отец привез меня сюда и женился на мне, когда я была в положении. Счастливое супружество покрыло мой грех, и я краснела за него лишь перед Господом. Ты, моя бедная девочка, в наказание мне, в искупление моего греха, тоже согрешила. Суд Божий праведен: я полюбила твоего отца — сотворила себе кумира. Но Бог Ревнитель не терпит отступников, Он наказал меня, забрал моего мужа, а тебя сделал грешницей, какой и я была когда-то. Почему бы и тебе не выйти замуж за любимого? Ведь ты любишь его! Если бы ты не любила его, так же как я твоего отца, то не молчала бы!
Мадам де Фержоль остановилась. Было видно, как мучительно ей далось признание, как она преодолевала себя. Баронесса призналась, что она такая же грешница, как ее дочь, не отступила перед унижением, воспользовалась последним средством, чтобы вырвать вожделенную правду. Величественная мать, считавшая, что дочь прежде всего должна ее почитать, теперь краснела перед нею. Она открыла тайну, о которой не знал никто, о которой никто не подозревал, так надежно защитило ее замужество! Не желая уронить себя в глазах дочери, мать долго не решалась на ужасное, постыдное признание… Она пошла на него в последней крайности, хотя мысленно уже не раз подступалась к нему. Какое невероятное усилие пришлось совершить этой гордой душе, чтобы так пасть в глазах дочери! Но она совладала с гордыней, она призналась!
Все напрасно — ей не удалось растрогать Ластени. Дочь выслушала откровение матери, как выслушивала раньше упреки. Она по-прежнему молчала, устав от бесконечного и бесполезного сопротивления. От укоров мадам де Фержоль, от ее суровых гневных обличений она навсегда отгородилась мертвым тупым равнодушием. Мать не смогла пробиться через вставшую между ними стену. Можно было предположить, что причина в отчаянии девушки, которая поняла, что доказать свою невиновность ей не удастся, коль скоро ее беременность — несомненный факт. Но в действительности бесконечные муки и непонятная беременность превратили Ластени, и прежде замкнутую, в душевнобольную. Вот почему внезапная нежность матери, ее откровенность, взывающая к ответной откровенности, даже уравнивающее их признание, которое не каждая мать решилась бы сделать дочери, не достигли слуха несчастной девушки. Слишком поздно! Случилось непоправимое. Как долго Ластени надеялась, что никакой беременности нет! Одну девушку в их городке заподозрили в таком же грехе, девять месяцев над ней измывались, ругали последними словами, но прошел десятый месяц, а она все еще носила! Оказалось, что у нее развилась злокачественная опухоль. Бедняжка хоть и была еще пока жива, но ожидала смерти со дня на день. Так вот, Ластени в отчаянии уповала на опухоль как на милость Божью.
«Мама еще поплатится за все свои жестокие слова, я отомщу ей», — утешала она себя.
Но и эта страшная надежда не оправдалась. Ребенок шевельнулся и расшевелил в ней что-то — кто знает, может, материнскую любовь?..
— Теперь ты мне скажешь правду, Ластени? Ответишь откровенностью на откровенность? — голос мадам де Фержоль звучал почти ласково. — Тебе нечего бояться твоей мамы, ведь и она когда-то по слабости согрешила, мама поможет тебе, выдаст тебя за того, кого ты любишь…
Ластени, казалось, не понимала материнских слов, даже не слышала их. Она словно бы оглохла и онемела. Мать смотрела на нее, ожидая ответа, но бледные губы не разжимались.
— Ну же, доченька, назови его имя, — попросила мадам де Фержоль, нежно взяв бессильно повисшую руку Ластени и надеясь привлечь дочь в объятия. Увы! — безнадежно запоздалая материнская ласка…
Они по-прежнему сидели в столовой с высоким потолком, откуда теперь редко выходили; горы, обступавшие их печальный сумрачный дом, отбрасывали тени, усугубляя мрак и печаль. Они шили в нише у окна. Знает ли кто-нибудь, сколько тайных трагедий разыгралось между матерями и дочерьми в этих нишах, где они, казалось бы, так мирно работают?.. Мадам де Фержоль вышивала, низко склонив грозное лицо, а у обессилевшей Ластени, которую погребло под собой рухнувшее небо, опустились руки; уронив вышивание на пол, она, прямая, неподвижная, бледная, на фоне темных дубовых панелей походила на гипсовую фигуру — олицетворение бесконечного отчаяния. Сияющие, чистые серо-зеленые глаза потускнели от слез. Ярко-красная кайма век, разъеденных солью, окружала слепые глаза, словно из них текла кровь, а не слезы. Остановившийся взгляд не выражал ничего, даже отчаяния, потому что Ластени владело не буйство, а тихое помешательство; она повредилась в рассудке и медленно погружалась в небытие.
Мать с жалостью и испугом внезапно увидела, как изменилось девичье лицо. Она никогда не говорила дочери, что считает ее красивой, но в глубине души гордилась ее красотой. Прежде, не желая потакать гордыне — своей и дочерней, суровая христианка молчала, но теперь ей тягостно было смотреть на подурневшую Ластени. «Неужели, — думала она, — прелестная девушка превратится в уродину, нет, не в уродину — в идиотку?!» Она уже заметила признаки безумия в дочери, которая перестала жить, еще не умерев. Принято считать, что тело уходит из этого мира первым, раньше души, может, это и верно для большинства людей, но иногда бывает и по-другому: душа отлетает и оставляет тело задолго до того, как ему суждено быть преданным земле.
Вечер спустился на дно колодца, где притулился сумрачный городок; мать и дочь по-прежнему сидели друг против друга в крошечной, размером четыре на четыре шага, нише, в которой теперь сосредоточилась вся их жизнь. Вечерний мрак напомнил им, что пора идти в церковь.
— Пойди, помолись Господу, пусть снимет печать с твоих уст и сердца, пусть пошлет тебе силы покаяться, — сказала мадам де Фержоль.
Но Ластени была безучастна к Богу, который не смиловался над ней, и не стронулась с места; мадам де Фержоль пришлось взять за руку несчастное существо, ставшее всего лишь страдающей плотью, и оно механически подчинилось ей и поднялось со своего стула.
— Постой, — внезапно воскликнула баронесса, поднеся руку дочери к глазам, — а где же кольцо твоего отца? Куда ты его дела? Потеряла? Или сняла, сочтя себя недостойной его носить?
Горе, свалившееся на обеих женщин, было так велико, что они не заметили отсутствия кольца, которое всегда поблескивало на нежной ручке.
Ластени с каждым днем все медленнее вникала в происходящее; она растопырила пальцы и уставилась на свою руку.
— Может, я его потеряла? — пробормотала она, словно очнувшись от забытья.