Харингтон Роланд
Шрифт:
Наконец коллеги добрались до пятого этажа. Холодный северный европеец Проун прекрасно умел делать ближним больно на словах, а не на деле. Он остановился перед дверью в коммуналку, повернулся к педагогу и навел костистый нос на судорожно поднимавшуюся и опускавшуюся горемыкинскую грудь.
— Mijnheer, я не в состоянии больше привозить дорогостоящие пилюли для вашей Милиции, или Миноги, которая есть в конечном итоге животное и, более того, безнравственное. В этом я нахожу что-то неуместное. В вашей несчастной стране, несмотря на происходящие в ней реформы, две трети населения живет и размножается в нищете, как иммигранты-суринамцы у нас в Голландии. Согласитесь, что эти две трети нуждаются в противозачаточных средствах больше, чем какая-то кошка, пусть даже интеллигентская.
Горемыкин задрожал.
— Как? Почему? За что?
— Те щедрые суммы, которые я до сих пор расходовал на вашу Милицию, или Миногу, впредь будут мною тратиться на гуманитарную помощь мертвым душам России, даже если этот акт сам по себе не гарантирует мне билета в райские кущи, — торжественно заключил голландец, ссылаясь на доктрину Предопределения, отвергающую, как известно, доктрину Добрых Дел.
— Обидели, — прошептал Горемыкин и испустил дух.
Проун пластмассово улыбнулся.
— Я знал, что мы поймем друг друга.
(У) Горемыкина вырвало(сь):
— Вы никогда меня не поймете, как не поймете моей страны, моей коммуналки, как не поймете Федора Михайловича Достоевского!
Педагог смело посмотрел прямо в зарубежное руудовское лицо с его бородой-бахромой и восьмиугольными очками.
— А ну убирайся отсюда, лейденовская банка!
Проун слетел с лестничной площадки быстрей, чем муха с мужика. Кто знает, быть может, полет голландца начался не без помощи чьего-то стоптанного ботинка марки «Скорокот», болтавшегося на чьей-то впалой ноге!
После драматической сцены на лестнице петербуржуй по своему обыкновению впал в депрессию.
— Ах ты моя старушка, — печально шептал он кислой киске, — как же ты будешь рожать в твои-то лета, при твоем-то здоровье.
И действительно, питомица давно уже не была в том возрасте, когда легко лазить по помойкам и заводить семью, даже если вы это делаете на четырех, а не на двух ногах. В ответ на сетования хозяина она лишь шипела, и глазопузое лицо ее искажал недобрый оскал, в котором по старости отсутствовал теперь ряд зубов. Эти звуки и гримасы были не столько свидетельством того, что киска разделяет тревогу Горемыкина относительно грядущих родов — как бессознательная зверушка она не умела предвидеть будущее, — сколько выражением искренней животной злобы.
Через несколько дней после беседы с Милицей, то есть Минервой, Горемыкин бесцельно бродил по Ленинграду, то есть Петербургу, полный внутренней тревоги за подружку дряхлую свою. Каким-то образом ноющие ноги занесли его на Сенатскую площадь, где в этот момент у статуи Петра Великого по традиции фотографировалась пара молодоженов: широкоплечий крепыш и широкоплечая крепышка.
При виде Медного всадника педагога обуяла черная сила. Он вздохнул и показал кумиру кулак:
— Ужо тебе!
Тут Горемыкину в который раз не повезло. Медный всадник даже не оглянулся, но новобрачные приняли пушкинскую цитату за угрозу в свой адрес, подбежали к бедняжке и нехорошенько его поколотили.
Избитый Горемыкин охотно повалялся бы недельку-другую на диване, но поджимали сроки. Необходимо было срочно найти новый источник пилюль, ибо у себя под этажеркой киска уже подавала знаки возбуждения, эротически зевая и поводя бедрами. Все говорило о том, что скоро она снова побежит на помойку, подгоняемая древним инстинктом продолжения родов. Едва придя в себя после прискорбного эпизода у памятника, педагог встретился с Пеликановым, приехавшим в Петербург проведать подругу-стенографистку.
Знаменитый западник, надо сказать, процветал. Он получил фант от Фонда Гильденстерна для написания книги о демократическом движении в Московском царстве, частенько бывал за границей и одевал стенографистку в шелковое белье «Victoria’s Secret», от которого ахал весь Васильевский остров.
— Как тебе наш новый президент? — спросил он Горемыкина (разговор происходил весной 2000 года).
— Страшный он какой-то, Миша.
— Опять ты за свое, — укоризненно покачал шевелюрой Пеликанов. — Владимир Владимирович человек жесткий, но просвещенный. Среди кагэбэшников ведь тоже были люди. Полагаю, он один из них.
Горемыкин сглотнул горькую слюну.
— Начал он с олигархов, но дойдет и до нас филологов.
— Ну и что, если дойдет? Разгильдяйство у русского человека в крови, кто-то должен же его искоренять. В Путине сказывается западное начало. Он научился дисциплине в Германии, пусть и гэдээровской. Я на его месте выступал бы только по-немецки. Знающий да поймет!
Горемыкин, как всегда напуганный разговором на политические темы, перевел его на кошачьи. Он сообщил о ссоре с Проуном и его последующем полете через пролеты. В заключение петербуржуй признался, что разрыв с голландцем был самым храбрым поступком в его жизни.