Шрифт:
— Мадемуазель Нина знает машинку?
— Вы спросите, чего моя дочка не знает. Дактилографию, стенографию, французский язык, немецкий язык, по-английски читает, по-итальянски поёт, по-американски танцует. А сама ребёнок. Вот вам всё досье моей дочери.
— Прекрасно. Пока что она будет работать в моём кабинете как мой личный секретарь. А там… увидим. Работу можно начать хоть с завтрашнего дня.
— Отлично! Завтра же в девять часов Нинка будет у вас. Представляю, как возгордится теперь девчонка!
Крук озабоченно натягивает перчатки.
— Но вот что, Наум Абрамович… Если можно, мадемуазель Нина не должна знать никаких грязных легенд об истоках моего состояния и тому подобного. Это подрывает авторитет учреждения, где она станет работать.
Финкель удивлённо и как можно выше поднимает брони.
— Легенды? Какие легенды? Ни моя семья, ни Нина, ни я не знаем никаких легенд. Нам известны только истина и реальность: человек глубоким умом, гениальной энергией, творческой интуицией завоевал себе положение в мире. Voila! [5] Вопрос: надо, чтоб ваши служащие это знали? Скажу откровенно: моя Нина знает эту легенду о вас.
5
— Так! (франц.).
Вместо ответа Крук молча протягивает руку Финкелю, и они обмениваются крепким рукопожатием. Он впервые без неловкости и глухого раздражения вспоминает непонятный долгий взгляд девичьих зеленоватых глаз. Впервые при мысли о нём в грудь ударяет сладкий холодок и во веем теле возникает знакомое предчувствие завтрашней встречи.
— Ну прекрасно! А теперь к нашей красавице Лесе! Быстро!
Наум Абрамович с улыбкой видит, как сонная солидность Крука сметена оживлением и неожиданным блеском в глазах. Правду говорят о Круке, что он живёт только тогда, когда ворует деньги и вынюхивает женщину. Всю же остальную жизнь пребывает в тяжёлом сне. Действительно: его разбудило одно упоминание женского имени. А что же будет, если он увидит Лесю? Не хватает хлопот ещё и с этим.
Наум Абрамович мягко, под локоток усаживает Крука в авто и сам озабоченно втискивается за ним.
А дождь длинными кнутами хлещет мокрый, чёрный, раскрашенный светом огней тротуар.
Вот у соседей напротив засветились окна. Свет, перебежав под дождём узкую улочку (сколько улочек перебежала она девочкой в Полтаве), уютно и тепло устроился в уголке под потолком. И в тёмно-серых сумерках становятся различимее неуклюжий шкаф, чёрная дыра камина, обшарпанный умывальник — вся их убогость, вся чуждость, вся осточертелость. Почему-то какая-то Франция, какой-то Париж, какая-то старая вонючая гостиничка. И эта широченная, в буграх кровать, это лежание часами в сером мраке, в застоявшемся, кислом духе человеческих испарений, собранных за десятки, а может, и за сотни лет.
Слюняво, старчески шамкает дождь за окном. Хрипят и хрюкают авто. Гортанными, металлическими, чужими голосами смеются люди в соседнем номере.
А в Полтаве, наверное, хрустящий снег, зелёно-синие колючки искр по нему — ноздри слипаются от мороза. Покрывало на санках посеребрено инеем, как борода и усы кучера, как гривы лошадей. А горячая, сильная рука трогательно несмело прокрадывается в муфту, и сердце падает от прикосновения пальцев.
Стук и скрип двери. Свет из коридора жёлто ложится на край постели.
— Это ты, Мик?
Свет остро и неприятно брызгает с потолка прямо в глаза. Мокрая, смятая шляпа Мика, капли дождя на белокурой небритой щетине.
— А ты всё лежишь, Леська? И не стыдно?
— А какого лешего вставать? В доме холодно, как на псарне.
Мик быстро выбирается из своего мокрого коротенького коверкотика с жалким жёваным поясочком и вешает их на крючок.
И снова, когда вот так неожиданно появляется Мик, странно видеть эту высокую фигуру в коротеньких цивильных брючках с пузырями на коленях, в пиджачке с короткими рукавами. И сразу заметно, что лицо вытянулось ещё сильнее и стало, как у арестантов, серым, исчезла нежная розовость светлого блондина, которой так завидовали девушки. А серые большие глаза — болезненно-блестящие, напряжённо-глубокие.
Леся равнодушно, тупо следит за движениями Мика из-под воротника шубки, которой она укрылась. Копна спутанных волос сбилась на плечо, пряди упали на лоб. Глубокие сине-фиолетовые глаза прищурены, пухлая нижняя губа брезгливо подпёрла верхнюю и переломила губы вниз.
— Вставай, Леська! Пойдём ужинать.
— Урвал где-нибудь денег, что ли?
Мик, испугавшись, прекращает вытирать полотенцем лицо и поворачивается к кровати.
— Как? У тебя же оставалось десять франков?
— Ага! Лопнули! Припёрлась прачка да как начала тут вопить, вот я и вынуждена была заткнуть ей пасть этой бумажкой. А у тебя ничего?
— Тридцать пять сантимов.
Леся закидывает руки за голову и зевает.
— Плевать. Присупонь живот.
Мик расставляет ноги и опускает голову. Ага, значит, начинает шарить в мозгу, вытаскивая какой-нибудь из сотни своих химерических проектов. Странное дело! Чем сильнее обостряется нужда, тем менее практичны его проекты. Вот сейчас непременно начнёт говорить об «Ателье Счастья».
Мик снова озабоченно и недоуменно встряхивает головой, хмыкает и смотрит в пол.
— Скверное дело! Надо, очевидно, искать деньги.