Шрифт:
— Ну, почему? Почему? Вам будет легче. А кроме того, возможно, вы ошибаетесь в самооценках. Я же знаю вас, вы не могли совершить ничего и\рного. как вам теперь кажется. Допустим, я подумала, что вы Гунявый. Но ведь вы, всё ваше осталось прежним?
Неизвестный с болью и отвращением восклицает:
— Да о чём вы, ради Бога? Я говорю вам со всей возможной искренностью: вы ошибаетесь! Ах, Господи, до каких пор это будет продолжаться? До каких пор я буду пакостить, вводить других в заблуждение, рождать недоразумения? Послушайте вы, ради Бога: я — именно такой преступник, как вы говорите: гадкий и мерзкий. Не только в поступках, а по совокупности своих качеств, чувств, мотивов, по самой природе своей. Слышите? Поверьте, вам говорит это человек, который как-нибудь уж знает себя. Чего ещё вам от меня нужно? Идите себе ради Бога, ради всего, что вам дорого. Вы же видите, для меня это мучительно. Каким бы я ни был, чего бы ни заслуживал, я всё-таки человек и тоже способен чувствовать боль.
Леся ощущает эту боль так сильно, что на лице её появляется такая же, как у него, гримаса. Однако она не двигается, не может двинуться, об этом не может быть и речи.
— Слушайте, дорогой. Может, и так, может, и нет. Я не верю, что так. Ну, не верю. Моё чутьё, интуиция — назовите как угодно, — всё восстаёт против ваших слов. Ну, что же я могу сделать? Я убеждена, вы напрасно мучаетесь. Убеждена!
Неизвестный затихает, в нём снова свершились какие-то перемены. Он поворачивается на бок, пристраивает больную руку на животе и опирается на локоть другой руки. Глядя на Лесю холодно, едва ли не злорадно, решительно улыбается:
— Ну, что же. Если так, я скажу вам всё. Действительно, так будет лучше. Пусть. Так мне и надо. А кроме того… я не хочу ни вольно, ни невольно вас обманывать. Вас.
Он тихо подчёркивает это слово, опускает глаза и, помолчав, с теми же опущенными глазами продолжает:
— Я не Гунявый и не Кавуненко. Не чекист и не адвокат. Я артист украинской драмы. Ни с какой политикой никогда не имел ничего общего. Жил так, как живут все актёры, артисты, то есть исповедуя трусливый нейтралитет к общественной жизни. Лишь бы аплодисменты, гонорар, цветы, рецензии, женщины и кабаки.
Голос ровный, безжизненный, впечатление такое, что он читает по книжке давно известную роль.
— Но я — артист украинской сцены. По твёрдому убеждению? Нет. Хотя называл себя украинцем. Однако, если бы дали больший гонорар на русской сцене, перешёл бы так же, как множество других. Не успел, разразилась революция. Ну, украинское возрождение, украинское государство, власть, патриотизм. Наверное, даже меня всё это как-то задело. Естественно, главным мотивом моих патриотических выступлений со сцены были аплодисменты и овации. Особенно против большевиков. Прославился.
Леся сидит, напрягшись, не сводя глаз с опущенного, сурово насупившегося лица.
— Но пришли большевики. Аресты, обыски, расстрелы. Мы не успели сбежать, то есть я и моя семья, жена и дети.
Он останавливается, и Лесе видно, как на щеках его мгновенно возникают два желвака — как у человека, который стискивает заболевшие зубы. И голос становится обрывистее, злее.
— Жену я… любил. Было, конечно, много всяческих флиртов и романов. Но жену любил искренне, глубоко. Подчёркиваю это специально. Так же, как и детей. Двое: девочка и мальчик.
Неизвестный снова замолкает, и снова на челюстях выпирают желваки. Молчит он ещё дольше, чем прежде. И с ещё большим напряжением продолжает:
— Я скрывался дома. Два раза приходили чекисты. Каждый раз я сидел и шкафу. Шкаф в стене, дверца не заметна, заклеена обоями. Тогда большевики были ещё неопытными, искать не умели.
И опять пауза, опять желваки. Рука судорожно мнёт краешек пижамы.
— Ну, пришли в третий раз. Поздно ночью. Я снова спрятался и шкаф. Двое чекистов. Пьяные. Стали обыскивать. Я стоял в шкафу и, по обычаю, мелко дрожал. От страха. Долго искали, допрашивали жену, ругались. Потом вывели детей в другую комнату. Жена и дети начали кричать. Я задрожал ещё сильнее и держался руками за одежду, чтоб не упасть. Детей, я слышал, связали и накрыли головы подушками. Чтоб не было слышно. Жена моя…
Неизвестный останавливается, молчит, хрипло продолжает:
— …жена моя была очень красивая. Чекисты начали… приставать к пей, обнимать, целовать. А потом… насиловать. Я слышал всё, шкаф находился в метре от кровати. Сначала жена кричала, отбивалась. Они заткнули ей рот платком. Я слышал, как они разжимали ей зубы ножом, били её, потом сия шли. Она выла через платок… отбивалась всем телом. Кровать стучала одной короткой ножкой. Слышал, как чекисты смеялись и рассказывали друг другу всё… Я мог выскочить, схватить их винтовку и убить обоих или… Но я стоял и дрожал…
Ещё одна судорожная, болезненная пауза. Леся до боли в ногтях сжимает подлокотник кресла.
— Так продолжалось больше часа. Потом они советовались, что сделать с женой. Решили убить — видно, сильно покалечили её. Спорили, кому убивать. Чтоб выстрел был не так слышен, накрыли ей голову подушкой и… тут же улеглись спать — такие были пьяные. Когда окончательно угомонились, я тихонько вылез из шкафа. Но один чекист проснулся. В ужасе я бросился на него и стал, не помня себя, бешено душить за горло. На кровати. Голова его лежала как раз на заголенных ногах жены, в крови и ранах. Второй спал как мёртвый. Этого я задушил. От ужаса. И сбежал. Второго чекиста не убил. На детей не посмотрел. На жену напоследок не глянул. Только видел её ноги…