ат-Тайиб Салих
Шрифт:
Под стук колес мне снилось, что я один, совершенно один в мечети Каирской цитадели. Красный мрамор сверкает в огнях тысяч свечей, а я стою один, совсем один.
Каир — веселый, смеющийся город, похожий на миссис Робинсон. Она хотела, чтобы я называл ее по имени — Элизабет. Но у меня никак не получалось. Она научила меня любить Баха и Китса, от нее я впервые услышал о Марке Твене.
Меня разбудил запах дыма. Поезд приближался к Лондону.
… Можно ли было предотвратить то, что произошло? Однажды, еще в каирские времена, я встретил священника. Мы разговорились, по из нашей долгой беседы мне запало в память одно: „Все мы, сын мой, проходим конец нашего пути в одиночестве“. Руки его привычно теребили крест на груди. Он похвалил мой английский.
Поезд вошел под своды вокзала Виктория. Я вышел па перрон, еще не зная, что уже попал в орбиту Джейн Моррис. Да, мой приговор был подписан задолго до того, как я ее убил.
… Когда я встретил ее на вечеринке в Челси, мне было двадцать пять лет. Помню дверь, длинный коридор… В бледном вечернем свете она показалась мне миражем в пустыне. Я пришел с двумя девицами и был сильно навеселе. Я говорил им завуалированные непристойности, они смеялись. Она направилась в нашу сторону широким, решительным шагом, остановилась передо мной, заносчивая, гордая, и смерила меня холодным, высокомерным взглядом. Я было открыл рот, чтобы поздороваться, но она уже отвернулась, потеряв ко мне всякий интерес.
— Кто это? — спросил я одну из своих приятельниц.
То было время, когда Лондон отходил после мировой войны, отряхивал с себя прах викторианской эпохи. Я стал завсегдатаем пивных Челси, посещал клубы Хемпстеда, хаживал в заведения Полбсбери. Увлекался поэзией, толковал о религии, спорил на философские темы, критиковал живопись, рассуждал о духовных ценностях Востока. Эта жизнь, бурная и увлекательная, продолжалась до тех пор, пока на моем пути не встала женщина. Я вол охоту… Заводил интрижки с девушками из Армии спасения и из Фабианского общества. Собирались ли либералы или лейбористы, консерваторы или коммунисты, я седлал своего верблюда и отправлялся па охоту.
При второй нашей встрече Джейн Моррис сказала мне, что я отвратителен. „В жизни не встречала более безобразной физиономии“. А я дал себе клятву, что придет время и она сполна заплатит мне за оскорбление.
В тот вечер я много пил. Когда я проснулся, рядом со мной спала Энн Химменд. Что привлекло ко мне эту девушку? Отец ее был офицером инженерных войск, мать происходила из богатой ливерпульской семьи. Когда мы познакомились, Энн не было и двадцати. Веселая, с умным подвижным лицом, она вся светилась интересом к жизни. Энн изучала в Оксфорде восточные языки. Она мечтала уехать в Экваториальную Африку, тосковала о жарком, одуряющем солнце, ее манили пурпурные дали и горизонты. Я был для нее символом всех этих экзальтированных грез. Но меня влек Север, северные морозы.
Детство Энн провела в монастырской школе. Я соблазнял ее умело и расчетливо — мне это не составило большого труда.
Выходившие в парк окна моей спальни были задернуты тяжелыми розовыми шторами. Ножки огромной кровати с подушками из страусовых перьев утопали в мягком ковре. Разноцветные бра прятались по стенам среди огромных зеркал. Комнату пропитывал запах жженого сандала и алоэ. В ванной стояли склянки с эссенциями, помадами, маслами и кремами. Почему-то все это напоминало дорогую больницу.
Однажды ее нашли мертвой. Она покончила с собой, отравившись газом. Рядом лежал листок бумаги с одной лишь фразой: „Да проклянет вас бог, мистер Саид“.
Много долгих дней провел я в огромном Лондонском зале суда. Я слушал, что говорят обо мне обвинитель и адвокаты, но мне казалось, что речь идет о постороннем человеке, дела которого меня совершенно не интересуют. Прокурором был сэр Артур Хокинс, человек умный и умеющий внушить страх. Я хорошо его знал. Я видел, как подсудимые рыдали и падали в обморок, когда, закончив допрос, сэр Артур Хокинс наконец оставлял их в покое. Но на этот раз перед ним был не человек, а живой труп.
— Итак, Энн Химменд покончила с собой из-за вас?
— Не знаю.
— А Шейла Гринвуд?
— Не знаю.
— Изабелла Сеймур?
— Не знаю.
— Джейн Моррис убили вы?
— Да, я.
— Убили умышленно?
— Да.
Казалось, его голос доносится откуда-то из преисподней.
Он довольно искусно нарисовал перед присяжными образ чудовища без всяких моральных устоев, человека-волка, который неуклонно шел от убийства к убийству, от наслаждения к наслаждению, от удовольствия к удовольствию. Аргументы, бесспорно, были построены тонко и убедительно. Как-то, когда я находился в состоянии полного транса — в качестве свидетеля в этот момент выступал, пытаясь спасти меня от виселицы, мой бывший профессор Максвелл Фостер Кин, — мне вдруг неудержимо захотелось вскочить с места и закричать во весь голос: „Что вы мелете? Никакого Мустафы Саида нет. Он не существует и никогда не существовал. Все — иллюзия, большой и нелепый обман. Вынесите мне приговор, пусть даже смертный, и дело с концом“.
Но я не сделал пи единого движения, голос замер в горле, и все внутри меня угасло, как кучка стынущего пепла. Профессор тем временем, не скупясь на краски, продолжал рисовать портрет человека незаурядного, которого на преступление толкнули обстоятельства. Мне казалось, что я уже тысячи раз все это видел и слышал, словно то был старый-престарый фильм, который непрерывно показывают в аду; и все давно знают наизусть каждое слово, потому что слышали его несчетное число раз. Он говорил и говорил, а я сидел, закрыв глаза. Он рассказывал им, что в двадцать четыре года я был приглашен читать курс лекций по политэкономии в Лондонском университете. А Энн Химменд и Шейла Гринвуд, по его мнению, болезненно мечтали о смерти — и неудивительно, что они покончили самоубийством. Рано или поздно это должно было произойти. Мустафа Саид тут ни при чем.