Шрифт:
Погруженный в свои мысли, я зашел на командный пункт — и вдруг:
— Дрозд, ты что, в цирке работаешь?
— Не понял, командир.
— Что это за взлет я наблюдал сегодня утром? Становись лицом к стенке, стрелять буду! — неожиданно заорал он и достал из кобуры пистолет. Никаких признаков шутейного настроения.
— Зачем же, командир, стреляйте так… — еле нашелся я, оглядываясь в поисках Санникова. Его не было. Подошел второй заместитель, Сорокауст.
— Командир…
— Что командир? Куда вы все смотрите? Он же убийца! Убьет себя — ладно, но убьет и людей…
— Здесь все так взлетают, это один из наших надежных летчиков, — вступился за меня подполковник.
Анисимов спрятал пистолет в кобуру и отвернулся, давая понять, что вопрос исчерпан.
«Ни фига себе, завороты! А если я тоже псих? Ну, узнай ты у своих замов, посоветуйся, порасспроси, а потом и…» — рассуждал я.
«Да пошел ты, козел!» — прошелся я по обидчику в коридоре, и пнул жестяную урну так, что она полетела к двери, разбрасывая сигаретные пачки и окурки.
Теперь мне становилось совершенно очевидным: для нас наступают тяжелые времена, во всех смыслах. Осень начинала править бал. И если в Шинданте, Кандагаре или Джелалабаде ее потуги были почти незаметны, то в Кабуле дышало холодом. Появилась низкая облачность, шел дождь, под ногами все чаще чавкала серо-желтая глина, вязкая, скользкая. Наша легкая обувь становилась непригодной, здесь могли выручить только резиновые сапоги. Вскоре почти весь полк щеголял в разномодельной резине всех цветов и оттенков.
Тяжелая низкая облачность, туманы держали нас на земле: каждый день мы месили тропинку на стоянку, не видя привычных гор, пространства вокруг, опустив нос книзу, чтобы не сделать ласточку в луже.
Единственная отрада — улететь туда, где тепло и сухо. Но сегодня с утра туман. Белое молоко поглотило все вокруг, мы сидим в модуле, ожидая команды на вылет.
В такие минуты не знаешь, куда себя деть. Не читается, не лежится и не хочется сидеть в своей комнате… Ждешь вылета, как освобождения из камеры. Я не курю, но иду в умывальник, где собираются курильщики. Здесь весело. Нескончаемой веревочкой вьется переходящая из уст в уста авиационная байка… Здесь есть солисты, слушают бывалых, поживших в авиации, и вставить свое словечко не так просто.
Какое у нас меню сегодня? Прапорщики? Нескончаемая тема. Мой земляк-генерал говорил: «Прапорщик — это военизированный колхозник». Я знал авиадиспетчера, который, отдежурив на аэродроме, три дня работал в колхозе. Когда командир полка попытался заклеймить это «позорное явление», тот ему сказал: «А моих восемь детишек вы кормить будете?»
За окном — белое молоко, в умывальнике — клубы дыма. На видавшей виды табуретке сидит, забравшись на нее с ногами, седой, худенький прапорщик и «травит» про «нашего брата».
— Нет, таких, как этот, больше нигде не видел, — говорит он неторопливо, затянувшись сигаретой. — Фамилию его никогда не забуду — Дробеньков. У нас в полку даже единицу тупости вывели: «один Дробень»… Вроде и хитроватый такой, пронырливый. С утра озабочен — на что глаз положить, а к вечеру — как унести. Любил бочком подкатиться к толпе, послушать, о чем говорят. Вдруг что полезное? А для него специально разговор приготовлен. Один говорит другому: «Ты что, не знаешь приказа министра обороны? Все ордена, какие есть в семье, — отца, деда, к празднику надевать. Чтобы люди не забывали…» Что вы думаете? Дело было перед Седьмым ноября. Пришел на праздничное построение — вся грудь обвешана… Другой раз явился к командиру перед отпуском — три литра спирта требует: «Я слышал, всем к отпуску положено».
Все смеются, а я вспоминаю нашего камчатского замполита, любившего повторять: «Армия — сколок народа». Да и сам-то он был тоже из народа… Единственный замполит из всех, кого я знал, не умеющий складно говорить. Его простой, корявый, рабоче-крестьянский язык нуждался в дополнениях. Матом он совсем не ругался, не положено. А связки слов требовались, «не можно» в авиации без связок.
Вместо «запрещено», он говорил «не можно», а чтобы речь лилась без лишних запинок, пересыпал слова переделанным на собственный манер ядреным русским матом, ставшим скороговоркой. На эскадрильском строевом смотре он выговаривал бортовому технику, который встал в строй с двумя галстуками на шее: «Валентин, бе-ныть… Ты, бе-ныть, хоть три галстука одень, выше тройки, бе-ныть, я тебе, бе-ныть, за внешний вид не поставлю».
Он был податливым, бесхребетным мужиком, жил с летчиками мирно и знал, что в курилке его величают «Бе-ныть». Один раз вызвал повальный смех на построении. Эта его речь была незабываемой. Замполит «стругал» нас, молодежь, за неаккуратное проживание в общежитии.
«Что творится, бе-ныть, в общаге? Понамусорят, понаблюют! Понимаешь ли… Культура, она, бе-ныть, с детства, дрень ее в корень, прививается…»
В лучшие времена я любил вспоминать о нем в курилке, но сегодня не было настроения.
Аню я отвез в Ташкент на собственном самолете и теперь не мог найти себе места. Врачи уверяли, что ей до полного выздоровления потребуется пара недель, и я при каждом случае бежал к Санникову, чтобы он поставил меня в план на Ташкент.
Схожу-ка я к Пал Палычу, покалякаю с ним, он должен быть дома. Не без Пашиной легкой руки я теперь — командир отряда. «Что ты хочешь, орден или майора?» — спросил он меня, когда пришел приказ о моем назначении. «Конечно, майора», — ответил я, не задумываясь. Бумаги на звание ушли до обстрела, но теперь-то мне все это было глубоко безразлично. Уволиться из армии проще было капитаном, майором надо тянуть до сорока пяти лет или заболеть.