Шрифт:
При этом он не имел привычки лезть в драку или крушить мебель. Рокфеллер любил орать.
Сперва он занимал позицию в давно облюбованном месте для публичных выступлений — умывальнике — и, надрывая глотку, вопил:
— Да я один любой духовский караван р-р-раз-гоню!!!
Затем Евгений Иванович выходил в коридор, где и начиналась главная часть представления.
Покачиваясь, Рокфеллер добирался до комнаты, где жил секретарь парткома полка подполковник Поташов, останавливался у двери и проникновенно вопрошал:
— Люди! Хотите, я скажу вам, кто самый…уевый подполковник в Сороковой армии?!
Не получая ответа, Корытов икал, сокрушенно качал головой и грустно вздыхал.
— Не хотите, и ладно…
Но тут же вновь вскидывал голову.
— А я все равно скажу, скажу!
Унимать буянившего Евгения Ивановича никто не пытался. Знали, что Рокфеллер не вышел ростом, но подбрасывал и ловил на лету двухпудовую гирю. Знали и то, что, наоравшись вволю, Корытов рано или поздно уймется.
Тем более к тому, что он кричал под дверью Поташова, многие искренне присоединили бы и свои голоса.
Ко всеобщему удивлению, ни разу не отплатил Корытову за наносимые почти ежедневно оскорбления и сам Поташов.
Не удивлялся только Рокфеллер, зная, почему до сих пор избежал вызова на партком и не лишился партийного билета.
Секретарь боялся его, запойного капитана, считавшего уже месяцы до пенсии.
Дотошно вникая в исполнительные листы и просматривая все расчетные книжки, Корытов знал то, о чем в полку даже не смели подозревать: Поташов платил алименты матери.
Несколько лет назад, когда подполковник служил еще в Союзе, она подала на единственного сына в суд. Крохотной пенсии одинокой старой женщине не хватало. Мать писала сыну, просила помочь. Тот отмалчивался… Когда в часть, где служил тогда Поташов, пришло решение народного суда, обязавшего его платить алименты, секретарь парткома не лишился своей должности лишь благодаря честолюбию молодого командира, который выводил отсталый полк в передовые и не пожелал предавать дело огласке.
Если бы здесь, в Афганистане, узнали об этой позорной странице в биографии секретаря, в ближайшую отчетно-выборную кампанию его бы с треском «прокатили». Но единственный человек, приоткрывший эту страницу, молчал. Хотя и вовсе не из-за страха лишиться индульгенции Поташова на отпущение всех запойных грехов. Просто бить кого угодно — даже заклятого врага — в слабое место Корытов считал величайшей мерзостью.
…В заключение представления, оставив секретаря в покое, Евгений Иванович плелся к комнате старшего лейтенанта Чепиги и, колотя в дверь ногами, со слезой в голосе просил:
— Витек, поехали на «боевые», родной!
После этого крика души силы окончательно оставляли Корытова. Он, кряхтя, садился прямо на пол и засыпал.
Заслышав под дверью знакомый храп, Чепига выходил в коридор, волоком затаскивал Евгения Ивановича в его комнату и бросал на кровать.
Наутро Корытова съедал стыд.
Заходя в умывальник, он старался не встречаться взглядами с офицерами модуля и не глядеть на писуар, в который блевал намедни. Офицерское же сообщество по традиции делало вид, что ничего не произошло. Подобные дебоши были здесь на счету почти у каждого и великодушно прощались всем.
Тем более — Рокфеллеру.
Не помня дня, чтобы начфин не напился, в полку не помнили и случая, чтобы Корытов дурно обошелся с кем-то по своей службе или не выполнил чьей-то просьбы. Выдать командировочные, отпускные, отправить перевод — все это он делал быстро и без лишних уговоров. Привезти что-нибудь из города, куда Рокфеллер выезжал чаще других, или передать привет девочкам из гарнизонного госпиталя — и в этом на него можно было положиться. Правда, по любому вопросу к начфину следовало обращаться с утра, пока он не успевал напиться.
Особенно много пил Корытов, скучая по Фоменко, для встречи с которым бережно хранил в тумбочке своей комнаты две заранее купленные бутылки водки, даже не помышляя притронуться к ним, ни-ни-ни…
5
Город отдыхал от вездесущей пыли, которая улеглась лишь с наступлением темноты, но была готова, проснувшись, снова слепить глаза, перекрашивать волосы, забираться под одежду и висеть над домами, как вечный туман.
В низеньком саманном доме скрипнула дверь, и на пороге появился одноногий старик в куцей хазарейской шапочке. Поудобнее приладив под мышками костыли, он двинулся к дороге — туда, где торчал у обочины вросший в землю камень. Добравшись до валуна, хазареец опустился на него, подложив под тощий зад костыли, и замер.
Взамен сладких минут забытья бессонница дарила ему чистый утренний воздух и редкую пугливую тишину. Когда живешь у дороги, которую не обходит стороной война, можно сойти с ума, проснувшись в такой час: то ли пропало все живое на земле, то ли аллах сделал тебя глухим…
Выходя на рассвете к дороге, усаживаясь на валун и щупая слабыми пальцами влажный от росы камень, калека не верил, что земля бывает такой — без лязга и грохота, без выстрелов и криков.
Наверное, однажды хазареец сошел бы с ума, продлись эта тишина чуть дольше.