Шрифт:
Но Билл, несмотря ни на что, еще имеет шанс спастись. Его по-прежнему держат в узде факты и собственная совесть, и они еще могут отбить у него вкус к негодяйству. Однако твердо пообещать такой счастливый конец я не в состоянии. Пройдитесь по бедняцким кварталам наших больших городов в воскресенье, когда люди не работают, а отдыхают и пережевывают жвачку своих размышлений. Вы увидите на всех лицах одно и то же выражение — выражение цинизма. Открытие, которое сделал Билл Уокер относительно Армии спасения, здесь делают рано или поздно все. Они узнают, что каждый имеет свою цену, и, по недомыслию или по беспринципности, их научают не доверять человеку, презирать его за это необходимое и благотворное условие существования в обществе. Узнав, что генерал Бут тоже имеет свою цену, они не начинают восхищаться им за то, что цена эта высока, и не стремятся так организовать общество, чтобы генерал получал плату честным путем; нет, они делают вывод, что тип он сомнительный и что все религиозные люди лицемеры и союзники эксплуататоров и притеснителей. Они знают, что крупные суммы, поддерживающие Армию спасения, поступают не благодаря религии, а благодаря мерзкой доктрине покорности нищего и смирения угнетенного; и вот души их раздирает мучительнейшее из сомнений: а не родится ли истинное спасение из их самых гнусных страстей — убийства, зависти, жадности, упрямства, слепой ярости, террора, а вовсе не из гражданского духа, благоразумия, гуманности, великодушия, нежности, тонких чувств, жалости и доброты. Подтверждением такого подозрения, которое столь усердно последние годы раздувают наши газеты, служит милитаристская мораль, а оправданием милитаризма — тот факт, что в любую пору обстоятельства могут сделать милитаризм истинной моралью настоящего момента. И, создавая предпосылки для такого момента, мы и вызываем к жизни не- обузданные и кровопролитные революции, какая теперь совершается в России и какие капитализм в Англии и Америке исподволь старательно провоцирует.
В такие моменты долг всякой церкви пробуждать все силы разрушения, направленные против существующего порядка. Но если церкви так и поступают, существующий порядок неминуемо подавляет их.
Наличие церквей допускается лишь при условии, что они будут проповедовать подчинение государству в его нынешнем капиталистическом виде. Сама англиканская церковь вынуждена добавить к тридцати шести статьям, в которых она формулирует свои религиозные догматы, еще три, в которых извиняющимся тоном заверяет, что в ту минуту, как одна из статей придет в противоречие с государством, ее начисто отвергнут, изымут, отменят, отбросят и преступят, так как любой полицейский намного важнее любого из святой троицы. И вот почему никогда официальной церкви или Армии спасения не завоевать полного доверия бедняков. Поневоле церкви приходится быть на стороне полиции и военщины независимо от веры и убеждений. А коль скоро полиция и военщина — орудия, посредством которых богачи грабят и давят бедняков (на изобретенных для этой цели законных и моральных основаниях), то быть одновременно на стороне и бедняков и полиции невозможно. В сущности, религиозные учреждения как раздатчики милостыни при богачах становятся своего рода вспомогательной полицией, притупляя бунтарскую заостренность нищеты углем и одеялами, хлебом и патокой, утешая и подбадривая жертву надеждами на большое и недорогое счастье в мире ином, когда их уже доведут непосильным трудом до преждевременной смерти в мире этом.
ХРИСТИАНСТВО И АНАРХИЗМ
Таково создавшееся ложное положение, из которого ни Армия спасения, ни англиканская церковь, ни любая другая религиозная организация не могут найти выхода иначе, как реорганизовав общество. Но они не могут и оставаться безучастными, пассивно относясь к государству и просто умыв руки от его грехов. Государство беспрерывно будит людскую совесть, совершая насилия и жестокости. Не удовлетворяясь выжиманием из нас денег на содержание армии и полиции, тюремщиков и палачей, оно заставляет нас принимать активное участие в его деяниях, и мы подчиняемся ему под угрозой стать жертвами его произвола.
В то время как я пишу эти строки, миру явлен сенсационный пример. Празднуется свадьба королевской четы, сперва — бракосочетание в соборе, за ним следует бой быков, где в качестве главного развлечения предлагается зрелище вспоротых и выпотрошенных быком лошадей, когда же измученный бык обессиливает и перестает быть опасным, осторожный матадор его убивает. Однако иронический контраст между боем быков и брачной церемонией никого не поражает. Еще к одному контрасту — между нарядностью, счастьем, атмосферой благожелательного восхищения, окружающей юную чету, и ценой, заплаченной за это в нашем гнусном социальном устройстве в виде убожества, несчастий и деградации миллионов других молодых пар, — привлекает наше внимание романист мистер Эптон Синклер. Он отколупывает кусочек лакировки с гигантских скотобоен Чикаго и показывает нам образец того, что происходит во всем мире под верхним слоем процветания плутократии. Но одного человека этот контраст поразил настолько, что он решается ценою собственной жизни нанести смертельный удар виновным. В своем невежестве нищего он вообразил, будто вина лежит именно на этих невинных юных женихе и невесте, выдвинутых и коронованных плутократией в качестве глав государства, тогда как на деле личной власти у них меньше, чем у любого председателя треста. Им-то и адресует он на шесть пенсов взрывчатки, промахивается и выпускает кишки у такого же числа лошадей, что и бык на арене, приканчивает двадцать три человека и ранит еще девяносто девять. И из всех пострадавших только лошади не виноваты в том, за что он мстил: взорви он на воздух весь Мадрид со всем взрослым населением, никто не избегнул бы обвинения в соучастии— до, во время и после преступления, — обвинения в причастности к бедности, проституции, оптовому избиению младенцев, какое не снилось Ироду, к чуме, моровой язве, голоду, войне, убийству и затяжному умиранию. Наверное, не нашлось бы никого, кто бы не содействовал примером, советом, попустительством и даже шумной поддержкой укоренению в динамитчике ненависти и мести, ежедневно одобряя приговоры к долгим годам заключения, приговоры, настолько бесчеловечные по противоестественной глупости и панической жестокости, что сторонники их уж не могут выступить против ножа или бомбы, не сорвав с себя при этом маски правосудия и гуманности.
И тут, заметим, как раз выходит в свет биография одного из наших герцогов, который, будучи шотландцем, умел спорить о политике и потому среди наших аристократов выделялся как великий ум. И какой же был, скажите на милость, любимый исторический эпизод у его светлости, эпизод, о котором, по его словам, он читал всегда с глубочайшим удовлетворением? Да тот самый, когда в 1795 году молодой генерал Бонапарт расстрелял парижскую толпу, эпизод, который наши почтенные классы с шутливым одобрением прозвали «запах картечи», хотя сам Наполеон, надо отдать ему должное, взглянул на это потом по-иному и был бы рад, если бы про этот случай забыли. А поскольку герцог Аргайл был совсем не демон, а человек с такими же страстями, как все мы, не такой уж злобный и товарный, то кто будет удивляться, что во всем мире пролетарии герцогского склада упиваются запахом динамита (аромат шутки слегка выдохся, не правда ли?), потому что он направлен на класс, который они ненавидят так же сильно, как наш сообразительный герцог ненавидел, как он выражался, чернь.
В подобной атмосфере последствие мадридского взрыва могло быть только одно. Вся Европа горит желанием перещеголять его. Месть! Еще крови! Разорвите «анархистское чудовище» на клочки! Тащите его на эшафот! В тюрьму его пожизненно! Пусть все цивилизованные государства сплотятся вместе, чтобы стереть таких, как он, с лица земли, а если какое-то государство откажется присоединиться, объявите ему войну! На сей раз ведущая лондонская газета, антилиберальная и потому антирусская по своим политическим убеждениям, не заявляет жертвам: «И поделом вам!», как, в сущности, заявила, когда Бобрикова, Плеве и великого князя Сергея таким же образом взорвали без официальной санкции. Нет уж, взрывайте на здоровье наших соперников в Азии, вы, храбрые русские революционеры, но покушаться на английскую принцессу!.. Чудовищно! преступно! затравите мерзавца, предайте суду, но помните, мы народ цивилизованный и милосердный и, как бы мы потом ни жалели об этом, обойтись с ним, как обошлись с Равальяком и Дамиеном, невозможно. А пока мы его еще не схватили, давайте успокоим наши взвинченные нервы созерцанием боя быков и любезно польстим неизменному такту и хорошему вкусу представительниц наших королевских семей: от природы наделенные полноценной нормальной душевной мягкостью, они так удачно обуздывают ее в угоду светскости, что покорно позволяют увлечь себя на бойню лошадей, как, вероятно, позволили бы увлечь себя на бой гладиаторов, появись сейчас мода на такое зрелище.
Но странно — посреди бушующего пожара всеобщей злобы один только человек сохранил еще веру в доброту и разумность человеческой натуры, и этот человек — сам динамитчик, преследуемый отщепенец; у него, судя по всему, нет другого средства закрепить свое торжество над тюрьмами и эшафотами Европы, кроме пистолета и готовности разрядить его в случае необходимости в свою или в любую другую, голову. Представьте себе, как страждет он найти хоть одного джентльмена и христианина в людской стае волков, жаждущих его крови. Представьте себе еще вот что: с первой же попытки он находит того, кого ищет, настоящего испанского гранда, благородного, с возвышенным образом мыслей, неустрашимого, не ведающего злобы, в образе — каких только не бывает масок! — современного издателя. Волк-анархист, спасаясь от волков-плутократов, доверяется ему. Тот, не будучи волком (и лондонским издателем) и потому не настолько восхищаясь собственным подвигом, чтобы сделаться кровожадным, не швыряет его в гущу преследующих волков, а, напротив, всячески помогает скрыться, и тот уезжает, познав наконец силу, которая сильнее динамита, хотя ее не купишь за шесть пенсов. Будем надеяться, этот справедливый и достойный человеческий поступок пошел на пользу Европе, хотя беглому он помог ненадолго. Волки-плутократы все-таки выслеживают его. Беглец стреляет в случайного, ближайшего к нему волка, стреляет в себя и затем своим портретом в газетах доказывает миру, что он никакая не уродливая игра природы, не оборотень, а красивый юноша, что в нем не было ничего ненормального, кроме устрашающей отваги и решимости (отсюда испуганный вопль «трус!» по его поводу), то есть тот, кому убить счастливую юную чету в утро свадьбы показалось бы при других, разумных и доброжелательных, человеческих обстоятельствах неестественным и ужасным преступлением.
И тут наступает кульминация иронии и бессмыслицы. Волки, оставшись без волчатины, накинулись на того благородного человека и, как у них водится, кинули в тюрьму за то, что он отказался сомкнуть зубы на горле динамитчика и держать жертву, пока подоспевшие не прикончат ее.
Так что, как видите, человек не может быть в наше время джентльменом, даже если захочет. Что касается желания быть христианином, то тут ему предоставляется некоторая свобода, так как, повторяю, христианство имеет два лика. Общедоступное христианство имеет в качестве эмблемы виселицу, в качестве главной сенсации — кровавую казнь после пытки, в качестве главного таинства — фанатическую месть, от которой можно откупиться показным покаянием. Но существует более благородное, более неподдельное христианство, оно утверждает святую тайну Равенства и отрицает вопиющую тщету и безрассудство мести, которую часто вежливо именуют наказанием или Правосудием. Христианство виселицы дозволено, другое считается уголовным преступлением. Понимающие толк в иронии отлично знают, что единственный издатель в Англии, который отрицает наказание как в принципе неправильное, не признает также и христианства, свою газету он назвал «Свободомыслящий» и арестован за «дурной вкус» по закону, направленному против богохульства.