Шрифт:
На улице солнце жарит так, словно и не февраль на дворе, и я теряю добычу из виду. А потом не узнаю авеню Монтень, привычная декорация перестает быть привычной, вокруг ни души, а посетители на «Террасе Монтень», весьма приблизительно напоминающие посетителей «Террасы», молчат, и я с некоторым беспокойством замечаю, что на тарелках у них, судя по всему, одно и то же. Я стою один перед магазином «Шанель», в растерянности и в плаще, и что-то внутри меня зовет на помощь, но никто не откликается.
— Четырнадцать часов тридцать минут. На шикарном проспекте в Восьмом округе Парижа Дерек Делано со своей подружкой предаются оголтелому шопингу: цена вечера — не одна тысяча евро.
— И всего-то, цыпочка, тысяч двадцать! Кто говорит?
— Но это лишь капля в море по сравнению с громадным состоянием Дерека, которое он унаследовал от отца, Хавьера Делано. Этот аргентинец из хорошей семьи, бывший чемпион по поло, разбогател вначале на поставках оружия южноамериканским, африканским и восточноевропейским повстанцам, затем молодой авантюрист, обманом выкупив в семидесятых многочисленные нефтяные скважины в Венесуэле, вошел в число самых богатых людей мира… но история на этом не кончается…
Голос доносится из белого фургончика, но стоит мне поравняться с ним, как голос умолкает, дверцы хлопают, и вот уже фургон отъезжает, а поскольку все это мне совсем не нравится, я прыгаю в свой «S-класс» и бросаюсь в погоню, проклиная себя за то, что не взял «феррари». Я еду на ста двадцати по встречной полосе, фургончик от меня не больше чем в тридцати метрах, и тут я вижу, что прямо перед Рон-Пуэн улица перекрыта, думаю, ага, попались, но они проскакивают словно по волшебству и скрываются в хаосе клаксонов, ругательств и налезающих друг на друга тачек. Пытаюсь ехать за ними, но на пути вырастает полицейский:
— Месье, проезда нет.
— Как? Почему? Что тут за бардак?
— Проезда нет. Разворачивайтесь.
— То есть как «разворачивайтесь»?
— Разворачивайтесь, месье.
Я сдаюсь.
Манон поджидала меня в отеле, сидя на подлокотнике канапе, словно в гостях. Пакеты лежали ровно посередине гостиной. Она была все в том же красном платье и показалась мне странно привычной, словно вышедшей из старого кошмара. Нога на ногу, одна рука на ляжке, другая свисает, уткнулась лицом в торчащее плечо и с мученическим видом уставилась на паркет.
Я: Все в порядке?
ОНА: Да.
Я: По виду не скажешь.
ОНА: Вообще-то…
Я: Да?
ОНА: Нет, не все в порядке.
Я: А!
ОНА: То есть?
Я: Ну вот, приехали.
ОНА: Что ты хочешь, Дерек?
— Что ты хочешь… сказать?
— Я хочу сказать… Что между нами?
— Ну, метра два и ээ… твое платье.
— Я не это хочу сказать.
— Так объясни, цыпочка.
— Именно что я-тебе-не-цыпочка.
— А?
— Утром я проснулась, тебя не было, вошла горничная с подносом, там были круассаны, и апельсиновый сок, и даже яичница с беконом, и она сказала, чтобы я кушала побыстрей…
— Ох, пожалуйста, цыпочка, не говори «кушала».
— Какая разница, все равно я не смогла проглотить ни кусочка.
— Не любишь яичницу с беконом?
— Потом мне надо было принять душ и одеваться, потому что в два часа твой… шофер ждал внизу, чтобы везти меня по магазинам, и я поехала, как идиотка…
— Ты не идиотка, цыпочка.
— Нет, я не идиотка и тем не менее ничего не понимаю. Твой шофер…
— Жорж. Его зовут Жорж. Прояви уважение.
— Он даже не позволил мне пойти на работу…
— Работа! Какое некрасивое слово, цыпочка.
— То есть как некрасивое слово? Но ведь, Дерек, мне нужно работать, чтобы жить…
— «Жить» тоже некрасивое слово.
Она вздыхает.
— А что, есть слова красивее? — спрашивает она с каким-то смиренным отчаянием, немного напомнившим мне Жюли.
— Манон. Есть слово «Манон».
— Я совершенно запуталась, Дерек.
— Тебе больше не нужно работать, цыпочка. Теперь ты со мной.
— Что ты хочешь, Дерек?
— Я влюблен в тебя, цыпочка. Ничего не могу с собой поделать: вчера ты появилась в моем поле зрения, когда пускали Carmina Вurаnа.
Она смотрит недоверчиво, и я понимаю, что надо выглядеть поубедительней.
— По ночам, — начинаю я, сам не зная, куда меня вывезет, — я не сплю. Ты не знаешь, что это такое: одиночество, тишина, влажный жар в сотый раз перевернутых подушек, и сторожишь звук шагов за окном, звук мотора, отголосок разговора, отблеск фар, и муки прошлого, и страх перед будущим, что оно будет как прошлое, а потом белесая заря на шторах, и эти чертовы птицы, они все-таки поют, и суметь наконец закрыть глаза, и забыть… что мне чего-то не хватает. Аэропорты на заре, темные очки и омерзительный кофе, прилеты, вылеты, вылеты, прилеты, чтобы забыть, что я лечу в никуда, нестерпимый порядок гостиничных номеров и «добро пожаловать» на телеэкране, шоколадки и пузырьки с шампунем и кондиционером, бумажные крышки на стаканах с апельсиновым соком, все это шатанье по барам, люди проходят, а я остаюсь. И тогда уезжать самому, дороги, считать мачты электропередач, километры, белые полосы мелькают, менять диски, музыка сёрф, Леонард Коэн и Мэрилин Мэнсон в Лос-Анджелесе, местные сборники на Ибице, на Лазурном берегу Манчини, Синатра, Легран, а в Париже только Шопен, но везде одна и та же песня и мне чего-то не хватает. Стандартные улыбки малолеток-моделей, один и тот же вздор, только с разным акцентом, в прошлом году верхнюю губу нужно было иметь приподнятую, чтобы виднелись два передних зуба, как у Эстеллы Уоррен, и девицы, с которыми я целовался, все как одна носили брекеты, Нобу изобрел суши из темпуры, но это всего лишь темпура в суши, и ничего другого, и пришлось открывать Nobu Next Door,потому что весь Нью-Йорк их хотел, а весь Нью-Йорк не поместится в одном Nobu,я пытался играть на рояле, а потом бросил, слишком поздно, не знаю точно, как это я попал из слишком рано в слишком поздно, прежде было слишком рано ходить в казино, а теперь слишком поздно учиться на рояле, а что посередине? Отец умер, я унаследовал состояние, мне исполнился двадцать один год, я пошел в казино и проиграл несколько миллионов, я бы предпочел рояль, но вместо этого научился сворачивать идеальные косяки и ширяться вместе с Жюли. В те времена все жили на авеню Фоша в Париже и в самых престижных кварталах Нью-Йорка, еще можно было курить во время долгих перелетов, только что вышел «Nevermind», Nirvanaбыла в моде, а потом устарела, а потом стала культовой, всем хотелось умереть рано и стать легендой, я говорил, что ненавижу отца, Жюли носила прическу как у Умы Турман в «Криминальном чтиве», суши и мобильники были уделом элиты, и мы гордились, что к ней принадлежим, на фотографиях тех лет у меня светятся глаза, я уже тогда плохо спал, но ходил в ночные клубы, и глотал кислоту и стилнокс, и вместо одной Жюли видел у себя в постели целую дюжину, и ведущий «Сумеречной зоны» вылезал из телевизора, и, наверное, я был счастлив. На самом деле мне просто было двадцать. А потом Жюли стала легендой. В тот год черное было в моде, и на ее похоронах была куча народу, и все только и делали, что обменивались номерами телефона, а я ждал чуда, но чуда все не было.