Шрифт:
— Нет. Он был югослав. Длинноволосый. Едва шестнадцать исполнилось. Я тогда выпил. И принял его за твою сестру… а на самом деле он был твой брат и в конечном счете больше похож на Эдриана Броуди, чем на твою сестру.
Тихий ангел.
— Знаешь, — говорю, — мы с ним еще общаемся.
Снова тишина.
— Тишина позволяет убедиться в досадной немоте моего сотового телефона.
— Что означает?
Я откашливаюсь.
— Что у меня нет друзей.
Он откашливается.
— О, кроме тебя, цыпочка, конечно и несмотря ни на что, — добавляю я, — ты мой единственный друг.
— Гм, — говорит он, — конечно и несмотря ни на что.
— Знаешь, — говорю я, — ты единственный в этом году поздравил меня с днем рождения, кроме моего миланского продавца из «Дольче» и пилота моего самолета.
Снова молчание.
— Твоя подружка, она в каком духе, из семейки вырожденцев и дегенератов, где-то между шестидесятой и сто двадцатой позицией в рейтинге самых богатых семейств Франции, клептоманка, нимфоманка, психопатка и с полным собранием сочинений Уильяма Берроуза на тумбочке у кровати?
— Нет. Ничего похожего на Жюли.
— Модель-полиглотка? Роскошная телка с огромным сердцем?
— Нет, нет. Ее зовут Манон, ей двадцать один год. Она из деревушки на юге Франции. Я подобрал ее на закрытом показе «Суперзвезд», она пыталась подкатиться к Леонардо.
— Ресторанная актерка? Несостоявшаяся модель?
— Вроде того.
— А с тобой она почему? За бабки?
— Это ты сказал, не я.
— А тебя не трогает, что ли? — спрашивает он.
— Нет, — говорю я, — а почему это меня должно трогать?
— Она же шлюха, старик.
— Думаешь? Да нет, просто человек пытается осуществить свою мечту.
— Дерек, я тебя знаю, ты что-то скрываешь.
Станислас видит меня насквозь, он, конечно и несмотря ни на что, единственный человек в мире — пока еще в этом мире, — который хорошо меня знает, я не могу и дальше лгать этому человеку, и меня вдруг охватывает порыв искренней нежности к нему — вот он сидит тут, напротив, дергается от нервного тика, молчаливый, потрепанный горьким опытом, гнусной жизнью, жизнью, как она есть,и, скажем так, неслабыми оплеухами, которые она ему надавала (разорение отца, безответная любовь к Жюли, к моей Жюли, уродство, доставшееся от природы), и нервно катает шарик из хлебного мякиша, спрашивая себя, почему, почему с самого детства у меня все получается лучше, чем у него, спрашивая себя, почему он всю жизнь так и будет неуклюжим приятелем Дерека Делано, красавчика миллиардера, немыслимо умного, невероятно чувствительного, всеми любимого, всеми уважаемого, которому все поклоняются и… нет, это некоторое преувеличение… в общем, пока эта мелкая сошка, этот вечно второй, этот лузер, которого я люблю с тех пор, как порвал его своим радиоуправляемым самолетом, куда более быстрым, чем его несчастная модель «Хеллкэта», все быстрее обстреливает меня, якобы не нарочно, микроскопическими хлебными шариками, я рассказываю ему, не особо понимая, что говорю, почему подобрал Манон, которая, к слову сказать, своим тягостным присутствием начинает слегка действовать мне на нервы, почему терплю это тягостное присутствие и какую готовлю извращенно-жестокую штуку, чтобы превратить это невинное дитя — не такое уж невинное, выгнала меня вчера вечером из своей койки, из моейкойки, мерзавка, — в последнюю шваль, в жалкую развалину вроде нас, и какой психологический интерес вызывает у меня этот необычный эксперимент, и какой упоительной дрожью отзывается во мне тот факт, что я в этой истории рискую собой гораздо больше, чем мне казалось вначале, но он догадывается, и я догадываюсь, что он догадывается, что моя отмазка хромает, что я лишь ищу оправдания своему безумию, разрушительному и кровавому, и делаю я все это потому, что просто-напросто СПЯТИЛ.
— Ты просто-напросто спятил, Дерек.
Ну вот, так я и думал.
— Возможно, но, представь себе, с тех пор как началась эта игра, я ни секунды не скучал.
— Это не игра.
— О, да ладно тебе, слушай, цыпочка, тут нефильм Дэвида Финчера, а ты не персонаж-искупитель, который хочет очистить мир от грехов.
— Дерек, первый раз в жизни мне за тебя страшно.
— Ой-ой, да тебе-то что?
— Дурак.
«От дурака слышу» уже готово было сорваться у меня с языка, но я сделал над собой небольшое усилие и сдержался.
— Э-э, Станислас, пожалуйста, заклинаю тебя, во имя нашей старой дружбы, не опускайся до подобных эпитетов, э-э, меня глубоко обижает то, что ты сейчас сказал, смотри, во мне просто все перевернулось, у-у, я сейчас заплачу, Дэвид Финчер крикнул бы: «Стоп!»
— Желаете десерт?
— НЕТ! — орем мы оба, крик рвется из нашей утробы, словно блевота, официант пугается и уходит, а мы сидим, уставившись друг на друга, глаза в глаза, брови сдвинуты, сосредоточенный взгляд горит ненавистью, сидим лицом к лицу, он безобразен, а я очень красив в своем берете от Дольче.
— Я очень любил тебя, Дерек, когда мы были маленькие, любил, несмотря на твой радиоуправляемый самолет, который летал быстрее, чем мой «Хеллкэт», потому что ты так и не понял, что мой «Хеллкэт» красивее, чем твое ревущее японское дерьмо. Я очень любил тебя, хоть твой отец и трахался с моей матерью, любил, потому что говорил себе, что ты, наверное, так же несчастен, как и я.
— Ну уж извини, мой самолет был гораздо красивее твоего «Хеллкэта», прости, но это правда.
— Ты никогда не страдал избытком хорошего вкуса, а?
— Пфф… какой ты злой! Сегодня, цыпочка, у меня два настоящих самолета, и они летают, а у тебя только и есть что твоя тухлая модель, водруженная на этажерку от Лиэгра в жалкой двухкомнатной квартирке, даже не на Парк-авеню, так что скажу тебе только одно: бе-бе-бе.
— Да, да, конечно, — мямлит он, покрываясь крупными каплями пота, — но у меня, может, тоже были бы самолеты, которые летают, если бы твой отец не ободрал моего, как последний грязный ворюга.
— Не говори дурно о человеке, который умер в страшных мучениях.