Шрифт:
– ...?
– Что там за шум? Это шумят артисты, которые участвуют во второй пьесе, той, где вы танцуете. Послушайте-ка их! Послушайте! И кричат! И песни горланят! И ругаются! Вести себя не умеют, держатся нахально. Вы слышите их, слышите? Тут уж невозможно себе представить, будто ты – в «Эмпире-Клиши». Вот вы там бывали, так скажите, разве там чей-нибудь голос звучал громче остальных? Да, что ни говори, а театр и кафе-концерт – это разница!..
– Ну-ну, не вздыхайте, полно вам! Иной раз я с трудом сдерживаюсь, чтобы не высказать здешним дамам все, что я о них думаю. Позавчера одна из них бросила мне в лицо: «Закройте же дверь, Жанна, ведь я в гримерной нагишом стою! Сразу видно, что вы пришли из мюзик-холла!» Еще немного, и я бы ей ответила: «А посмотреть на вас, так сразу видно, что вы пришли не оттуда! Вас бы туда и не взяли! В мюзик-холле не требуются такие, как вы, маленькие и тощие, как кузнечик: у нас нужны особы, у которых есть чем заполнить трико и что затянуть в корсет...» Такие слова лучше держать при себе: не всякую правду следует говорить вслух... Вам оставить эти золотисто-коричневые туфельки и чулки, вы будете танцевать в них во второй пьесе?
– …
– Может статься, пьеса и греческая, только ничто не украшает ногу так, как золотисто-коричневые чулки и вот такие туфельки. В танце главное – чтобы нога смотрелась. Ладно, считайте, что я ничего не сказала. Вы туда больше не возвращались?
– …?
– Как куда – в «Эмпире-Клиши»! Не знаете, моя товарка, мамаша Мартен, все еще там?
– …
– Жалко. Я хотела бы узнать, что у нее новенького. Она обещала мне писать, да только ее зависть заела. Знаете, сколько народу мне завидует из-за того, что я устроилась здесь по контракту? «В Ницце, – говорила мамаша Мартен, – в Ницце! У вас все козыри на руках! Вы можете поехать в Монте-Карло и там разбогатеть!»
– Нет, я там не была. Но еще побываю! Съезжу туда только затем, чтобы сказать им всем: я там была. И мамаше Мартен, и мадам Кавелье...
– ...?
– Мадам Кавелье, исполнительница романсов, сестра Рашели...
– ...?
– Ну как же вы не знаете! Мадам Кавелье, у которой муж клакер, сестра исполняет американские танцы, а сын продает программки в зале! Бог ты мой, до чего же вы быстро забываете! Ни за что бы о вас такое не подумала! А Риту вы не помните? Конечно, вы помните Риту, иначе и быть не могло. Ну так вот, она ушла оттуда!
– ...?
– Как откуда? Из «Эмпире-Клиши»!
– ...!
– То есть как это я говорю с вами только об «Эмпире-Клиши»? А о чем мне, спрашивается, еще с вами говорить? Ах, вы все такая же задира, какой были тогда! Не дразните меня, я ведь к вам расположена, потому что мы с вами вместе служила там... Вам я могу это рассказать, вы-то надо мной смеяться не будете: вчера я прочла в газете «Комедия» заметку о новогоднем ревю в «Эмпире-Клиши». И знаете, как подумала, что на прогоне в костюмах и на генеральной они сами сделали фейерверк и обошлись без меня, так газета выпала у меня из рук и я, старая дура, разревелась...
ДРЕССИРОВАННЫЕ СОБАЧКИ
– Держи ее! Держи ее! Ах, чертовка, опять она ее тяпнула!
Манетта вырвалась из рук рабочего сцены и набросилась на Кору. Кора была готова к нападению. Но маленький фокстерьер налетает стремительно как вихрь, и острым зубам сквозь густую шерсть удалось-таки слегка прокусить кожу на шее колли. Кора не сразу дает сдачи: насторожив ухо в ожидании звонка на сцену, ощерившись, она лишь пугает свою товарку свирепым лисьим оскалом и приглушённым хриплым рычанием, мягким, словно мурлыканье большого кота, Манетта, сидя на руках у хозяина, вздыбливает шерсть на хребте, как кабан щетину, и захлебывается неистовой бранью...
– А ведь они сейчас сожрут друг друга! – говорит рабочий сцены.
– Вот еще! – отвечает Гаррис – Они не такие безмозглые. Ошейники, быстро!
Он завязывает на шее у Коры бледно-голубую ленту, так идущую к ее шерсти цвета спелой пшеницы, а рабочий сцены застегивает на спине у Манетты зеленую бархатную попонку, усеянную золотыми гвоздиками, увешанную медалями и бубенчиками.
– Держи покрепче, пока я надену доломан!
Потемневший от пота красно-коричневый жилет исчезает под небесно-голубым доломаном, стеганным на плечах и очень узким в талии. Кора, которую держит рабочий сцены, рычит громче и смотрит вверх, нацеливаясь на зад Манетты – устрашающей, судорожно напрягшейся, с налитыми кровью глазами и прижатыми к голове ушами, напоминающими ракушки.
– Может, их успокоит хорошая трепка? – отваживается спросить парень в синей блузе.
– Только не перед работой! – отрезает Гаррис.
Стоя за закрытым занавесом, он проверяет устойчивость загородок по обоим концам миниатюрной беговой дорожки, укрепляет барьер и скамейку, протирает шерстяной тряпкой никелированные перекладины трамплина, с которого будет прыгать рыжая колли. И он же приносит из гримерной набор обтянутых бумагой обручей, еще влажных от непросохшего клея.
– Я все делаю сам! – заявляет он. – Хозяйский глаз.
За его спиной бутафор пожимает плечами:
– Ну да, хозяйский глаз! И ни гроша чаевых ребятам!
Но «ребята» – их всего двое – не в обиде на Гарриса, которому платят пятнадцать франков в день.
– Пятнадцать франков на три глотки и десять лап – это не бог весть что! – примирительно замечает бутафор.
Три глотки, десять лап и двести килограммов багажа. Все это хозяйство круглый год разъезжает по гастролям, благодаря половинной стоимости билетов третьего класса. В прошлом году было на одну глотку больше: а ними был еще старый пудель, которого теперь не стало, старый артист, отработавший свое, заядлый бродяга, знавший все мюзик-холлы во Франции и за границей. Гаррис жалеет о нем, он и сейчас еще расхваливает достоинства покойного Шарло: