Шрифт:
Кокс обратил внимание на песни по дороге из Смоленска в Москву, когда получил право при необходимости забирать лошадей и в конце концов мобилизовал заодно и крестьян в качестве кучеров. Крестьяне ехали «ни шатко ни валко», не выпускали из рук кнута и «понукали лошадей окриками и свистом, которыми обычно зовут кошек». Кокс отмечал, что «промежутки между этими криками крестьяне заполняли пением, которое является излюбленным занятием русских и отмечается большинством путешественников, побывавших в этой стране» [844] . Отрывистый ритм песни, таким образом, соотносился с тряской на неровных дорогах. Песня раздавалась на фоне «окриков и свиста, которыми обычно зовут кошек», а возможно, и ударов кнута, также бывших частью общения крестьян с лошадьми. Такое изображение фольклора ненамного уважительнее, чем описание танцующих в грязи болгар у Босковича. Для Кокса пение ассоциировалось с окриками и свистом, как для Фортиса оно ассоциировалось с воем.
844
Coxe William.Travels in Poland and Russia // Travels in Poland, Russia. Sweden, and Denmark. 5 thed. London: 1802; rpt. New York: Arno Press and New York Times, 1970. I. P. 66.
В другой раз Кокс обращается к пению, когда он описывает поездку из Москвы в Троице-Сергиеву лавру. Пение снова оказалось частью дорожной рутины и на этот раз связано не с понуканием животных, а с избиением самих крестьян, чтобы добиться их содействия. Последнее было задачей «нашего друга сержанта», готового пустить в ход «свою палку, чье красноречие убедительнее, чем самые возвышенные увещевания». Кокс замечает, что «мужланы, несомненно, привыкли к этому риторическому приему и сносили его терпеливо и вполне добродушно; взобравшись на козлы, они сразу начинали насвистывать и распевать свои простонародные песни как ни в чем не бывало» [845] . Предполагая определенную взаимосвязь между телесными наказаниями и крестьянским пением, Кокс превратил фольклор в одно из основных впечатлений, которое выносили в XVIII веке путешествующие по Восточной Европе. В данном случае физическая привычка крестьян к общению с дубиной доказывалась тем, что сразу после побоев они немедленно запели. Народная песня — ответ на «красноречие» дубины и ее «риторических приемов». Песня и дубина становились взаимодополняющими выражениями варварства.
845
Ibid., I. P. 392–393.
Подобные ассоциации у Кокса не были случайны. Они вновь возникли по дороге из Москвы в Санкт-Петербург, где он сначала упоминает палку, а потом прямо переходит к одному из самых подробных описаний русского народного пения.
Действительно, как я уже отмечал, иностранцу, желающему путешествовать без задержек, необходимо не только обзавестись паспортом, но также раздобыть и русского солдата, который не будет выслушивать возражения крестьян или дожидаться посредничества со стороны неторопливого почтмейстера, но разом решает все вопросы вмешательством своей могучей дубины. Мужланы, быстро умолкая под воздействием этих тупых доводов, без труда умеряют свои запросы, и лошади появляются почти в мгновение ока.
Во время поездки по России я был удивлен склонностью местных жителей к пению. Даже крестьяне, исполняющие обязанности кучеров и форейторов, усевшись на козлы, сразу начинали сотрясать воздух, и продолжалось это без малейшего перерыва в течение нескольких часов. Но еще поразительнее было их пение на две партии; я часто был свидетелем их музыкальных диалогов, состоявших из взаимных вопросов и ответов, как будто, напевая (если мне будет позволено так выразиться), они вели свой обычный разговор. Форейторы поютот начала до конца прогона; солдаты поютна марше; деревенские жители поютза самой тяжелой работой; в кабаках раздаются их напевы; и в тихие вечера я часто слышал, как воздух дрожал от песен, доносившихся из окрестных деревень [846] .
846
Ibid., II. P. 74–75.
В этом исключительном пассаже Кокс уделил большое внимание внешней стороне русской народной песни, особенно отмечая пение по партиям, в виде диалога. Судить он мог только о звучании, так как не понимал ни слова из услышанного, о чем позабыл сообщить читателям. Самое примечательное в его повествовании — внезапный переход, как и в прошлый раз, от телесных наказаний к народному пению. Сначала крестьяне «быстро умолкали» под ударами дубины и только после этого пели; к концу пассажа кажется, что Кокс слышал все русские песни, какие только есть. Эти песни могли принимать форму музыкальной беседы, но только между крестьянами; участие в нем путешественника возможно лишь в крайнем случае, когда посредником выступает солдат с палкой. В описании русской народной музыки у Кокса видны и его интерес к тем, кого он встречал на своем пути, и его отчуждение от них. Формируясь как научная дисциплина, фольклористика играла роль посредника между Западной Европой и Европой Восточной.
Вполне логично Фортис завершает рассказ о морлахах кратким описанием их похоронного обряда, но и этот материал окрашен специфическим выбором лексики. «Семья плачет и голосит по умершему», — сообщает Фортис. «Поется хвала покойному». От темы похорон он переходит к общему выводу, подытоживая то, что он до этого назвал «примечательными обычаями людей, до сих пор мало известных народам Европы». Проливая в XVIII веке свет на эти обычаи, Фортис выступил в роли антрополога, обнаружившего объект исследования совсем близко, за Адриатическим морем, в границах венецианской империи, — но, конечно, за пределами «цивилизованных областей Европы». Двигали им не только научные интересы: «Я могу надеяться, что, при всех его тяготах, предпринятый мною труд будет вполне вознагражден, если доставит тебе некоторое развлечение, — а также и публике» [847] . Примечательные обычаи могли восприниматься как развлечение, но благодаря элементам фольклорного описания, рассказам о пении и танцах антропологическое исследование Восточной Европы окончательно превращалось в развлекательное чтение. Образ Восточной Европы как кладезя народных песен и танцев, впервые разработанный эпохой Просвещения, сохранился до XX века и до наших дней. Фольклор ее может, конечно, вызывать вполне искренний интерес, но интерес этот возник в историческом контексте снисходительного отношения, в тот момент, когда на границе между Европой и Азией, между цивилизацией и варварством, между древней историей и современной антропологией была обнаружена Восточная Европа.
847
Fortis.P. 88–89.
Глава VIII
Населяя Восточную Европу. Часть II: Свидетельства нравов и расовые измерения
В 1791 году, в год, когда Иоганн Готфрид Гердер опубликовал четвертую часть своих «Идей», содержавшую размышления о славянах и предсказания их исторической судьбы, Иоганн Готлиб Фихте отправился в Польшу. Сам Гердер вполне мог заехать в Польшу в 1769 году, по пути во Францию, но вместо этого отправился морем, через Балтику, судя по записям в его дневнике, лишь помахав ей рукой с борта корабля. Много позднее, в 1798 году, Гердер сочинил поэму, в которой представил расчленение Польши как предостережение для Германии:
Взгляни на своего соседа, Польшу, столь великую когда-то И столь гордую! О, она стоит на коленях, лишенная богатств и славы [848] .Позднее, в 1802 году, Гердер обратился к XVIII столетию и стереотипам Просвещения, чтобы написать поэму о Станиславе Лещинском. В одной строфе он обращался к Польше: «Горе тебе, о Польша!», в другой — к Лещинскому: «Но счастье, Станислав, тебе!», воспевая затем его геркулесовы усилия, вознагражденные «империей наук и искусств», но не в Польше, а в Лотарингии [849] . В поэме действительно подразумевалось, что Лещинскому повезло, когда он потерял Польшу, ибо она недостойна просвещенного монарха.
848
Arnold Robert.Geschichte der Deutschen Polienlitteratur: von den Anfngen bis 1800. Halle: Max Niemeyer, 1900. P. 145.
849
Ibid. P. 52.
При этом Гердер сознавал, что для немцев вроде него Польша была «соседом», географически довольно близким и доступным, вовсе не столь далеким, как это казалось мадам Жоффрен в Париже. В 1790 году великий Гете предпринял недельную поездку по Польше, доехав до Кракова; все свои впечатления он подытожил в письме к Гердеру: «В эти восемь дней я видел много необыкновенного, хотя по большей части это и было необыкновенно плохо» [850] . В следующем году Фихте, еще не литературная знаменитость, как Гете, а лишь начинающий философ, отправился в Польшу, чтобы занять должность домашнего учителя в Варшаве. Он провел в Польше месяц и записал свои впечатления в дневнике. Хотя в целом его впечатления тоже можно выразить словами «необыкновенно плохо», путевой дневник Фихте сохранил много важных деталей, которые укрепили негативное отношение германцев к Польше, формирующееся в XVIII веке. Именно потому, что Польша была столь географически доступна для немцев, во многих отношениях даже тесно связана с Германией, ее с тем большим интеллектуальным усердием признавали чуждой и отсталой. В случае Фихте этот процесс особенно интересен, так как он способствовал интеллектуальному формированию философа, который впоследствии — в своем «Рассуждении о германской нации» 1807–1808 годов — утвердил себя в роли идеологического оракула современного германского национализма.
850
Ibid. P. 87.