Шрифт:
Но и опять — при всем понимании того, что в последних его рассуждениях касательно Блюма много верного, здравого, — не было ощущения, что это и есть разгадка. Она где-то здесь, совсем рядом, не хватает только какого-то конечного звена, а оно-то, как назло, и не дается в руки, ускользает. Но вот Бауман вновь заговорил, заговорил о главном — о раздоре, о расколе, заговорил резко, без видимой связи с предыдущим:
— Я понимаю, борьба есть борьба, но опускаться, как это делают они, до поножовщины? Шельмуют, клевещут, — скажи, вот ты нейтральный человек, допустимы ли в честной борьбе такие штучки? Либо мы серьезные работники, действительно борцы, либо замоскворецкие купчихи, для которых главная услада — перемывать косточки друг дружке…
Вот в чем разница, в этот именно момент понял Осип, разница между Бауманом и Блюменфельдом. Блюм с Мартовым настолько уж уверовали в то, будто он, Осип, должен быть на стороне меньшинства, похоже, не допускают и мысли, что у него может быть хоть в чем-то свой, не такой, как у них, взгляд на вещи; отсюда их обида, раздражение — у Мартова явно, у Блюма чуть завуалировано. Что же до Баумана, то он принимает Осипа таким, какой он есть; и это не от безразличия; надо думать, Бауман тоже предпочел бы, чтобы как можно больше людей (в данном случае он, Осип) разделяло его позицию, но это не мешает ему без предвзятости относиться к своему товарищу. В сущности, такая ведь малость — считаться с мнением и сомнениями другого человека.
— Стыд сказать, до чего дело доходит! — все более горячился Бауман. — Вся эта позорная история с созывом Лиги. Не стану сейчас касаться того, насколько это вообще правомерно — превращать Заграничную лигу, существующую на правах одного из комитетов, которые работают под руководством и контролем ЦК, в некий верховный, не только над ЦК, но даже над съездом партии стоящий орган. В конце концов, не столь уж важно, на какой почве собраться и обсудить свои разногласия. Но — приемы, к каким приемам прибегает меньшинство, чтобы обеспечить себе численный перевес на съезде Лиги! Взяв на себя инициативу по вызову членов Лиги в Женеву, они, как выяснилось, нарочно не известили о созыве съезда очень многих сторонников большинства, между тем как своих сторонников вызывали даже из Англии…
— Ну, это уже безобразие, — сказал Осип. — Нужно протестовать.
— Мы и протестуем, — ответил Бауман, показав на лист бумаги, лежавший на столе. — Заявление вот написали, в бюро Лиги. Требуем вызова всех членов Лиги, без исключения. Да толку-то! Люди побросали все свои дела, приехали кто откуда — не ждать же им теперь, пока остальные съедутся. Нет, заявлению этому все равно, конечно, дадим ход: единственный способ довести до сведения съезда, каким образом Мартов и его друзья пытаются создать себе механическое большинство.
Осип потянулся к столу:
— Разреши, я прочту это.
— Бога ради.
В заявлении было то самое, о чем только что говорил Бауман. Ниже текста было три подписи: Бауман, Гальперин, Боровский. Осип ждал, что Бауман и ему предложит подписать. Нет, не предложил.
— Не возражаешь, если я тоже поставлю свою подпись? — спросил Осип, вполне допуская, что ответ не обязательно должен быть утвердительным: не исключено, что Бауман сочтет для себя неприемлемым соседство своего имени с именем человека, который уже завтра, быть может, окажется в числе противников. К атому и шло, похоже: нахмурившись вдруг, Бауман не слишком-то добро посмотрел на него. Но сказал другое, чего Осип совсем не ждал.
— Вот что, Осип, — сказал он. — О таких вещах, по-моему, не спрашивают. Либо подписывают, либо нет.
Да, он прав, сказал себе Осип; о таких вещах не спрашивают, мог бы и сам догадаться. Он обмакнул ручку в чернила и старательно вывел Пятница, нынешнее свое имя, к которому сам еще толком не успел привыкнуть; буковки получились корявые, детские.
Осип с добрый час еще пробыл у Баумана. Разговор свободно перекидывался с одного на другое, но, по извечной российской привычке, все равно возвращался к наболевшему — к так неожиданно возникшим и все усиливающимся раздорам внутри партии; впрочем, особо далеко и не отлетал от этой темы. Как и прежде, говорил по преимуществу Бауман; ничего удивительного: живя в Женеве, он, конечно, куда больше был осведомлен о происходящих событиях.
К шести часам Осип отправился к Блюменфельду: накануне договорились, что вместе проведут нынешний вечер. Осип решил выяснить, как это могло случиться, что не все сторонники большинства приглашены на съезд Лиги; хотелось верить, что это результат чьей-то незлонамеренной оплошности, которая тотчас будет исправлена.
У Блюма были Мартов и Федор Дан, которого Осип не так давно принимал на русской границе, а потом провожал сюда, в Женеву. Еще на лестнице Осип слышал громкие их голоса, но стоило ему войти, как в комнате воцарилась тишина, та особая, неловкая тишина, из которой нетрудно заключить, что ты помешал важному, но не для твоих ушей предназначенному разговору. Дурацкое положение: не знаешь, как поступить, не знаешь, что сказать.
— Я не вовремя? — обращаясь к Блюму, сказал Осип.
— Слушай, Осип, — не ответив на его вопрос и почему-то не глядя на него, сказал Блюм. — Это правда, что ты подписал какой-то там протест большевиков?
Дан опередил Осипа:
— Я собственными глазами видел его подпись!
— Да, — стараясь держаться спокойно, сказал Осип, — я подписал этот протест. Подписал, потому что считаю…
Не дослушав его, Мартов спросил негромко и печально:
— Стало быть, Осип, вы решили примкнуть к так называемым большевикам?