Шрифт:
Латинское слово «scrupulus», — отвечал Рекруа, — означает и угрызение совести, и мелкий каменный осколок, то есть нечто, словно засевшее у человека в мозгу и мешающее ему жить беззаботно. Временами он чувствует, как у него в голове с треском лопаются маленькие опухоли, причиняя боль.
Они взглянули на меня. Я не нашел что сказать. Тогда А. заговорил снова:
— В самом деле, это унизительная подчиненность. Иногда мы просто физически чувствуем, что висим на тонкой нити…
— Бревно у меня в глазу, — сентенциозно заявил Р., — в этом сложнейшем, безжалостном органе, позволяющем мне видеть, тем не менее невидимо: в мире нет такого средства, которое помогло бы мне увидеть его — увидеть собственными глазами.
Четверг, 3 мая.
С. всегда одевалась нескончаемо долго. Всегда была убеждена, что «недостаточно презентабельна». Ее мучил какой-то странный стыд при мысли, что на нее будут смотреть. Может быть, идея скрывать себя под покрывалом родилась от самих женщин, от их странных отношений с собственным телом. По крайней мере, именно это всегда приходило мне в голову, когда я видел на ее лице выражение тоскливого страха.
«Я сложена как тюлень!» или же: «как колода!». Она произносила эти слова пронзительным голосом, с наигранной злостью, когда я приходил за ней, чтобы повести ее куда-нибудь ужинать.
Пятница, 4 мая.
Звонил Т., по-прежнему расстроенный: он все еще не нашел работу. Но мне не захотелось его видеть.
С. является постоянно. И мне никак не удается отогнать, стереть это воспоминание.
Суббота, 5 мая. День святой Юдифи.
Это случилось весной.
С. стояла передо мной. Она начала расстегивать платье и одновременно заговорила. В ее взгляде проглядывала хитрость и зарождающееся бесстыдство, которое мне претило. Она полностью разделась, не прекращая говорить, подошла ко мне и вдруг, непонятно почему, повернулась спиной. Она была красива; солнечный луч, просочившийся сквозь щели ставен, закрытых по случаю сильной жары, играл на ее ягодицах. Я смотрел на ее ягодицы, а она все говорила и говорила. Но я не слышал ее, и она внушала мне отвращение. Этот поток слов, эта языческая нагота, это слияние речи и наготы… как же это было неприлично!
Воскресенье, 6 мая.
За мной зашли Йерр и Рекруа. «Ты совсем нас забыл!» — пожаловались они. И тут позвонил Коэн. Сказал, что едет в Баварию до 14-го. Потом мы отправились на улицу Бак.
В прихожей — две ветки сирени, безобразной, фиолетовой, с одуряющим запахом.
— Какая душистая! — сказал Р., входя в прихожую.
— Нет, пахучая! — поправил Йерр.
— Ужасное слово! — воинственно заявила Элизабет.
— Заверяю вас, что слово «душистый» уместно лишь в отношении того, что источает приятный запах, — ответил Йерр, — но при условии, что он благоприобретен.
Элизабет пожала плечами.
— Ну разве можно назвать таковым запах сирени? — настаивал Йерр.
Элизабет не ответила, она пошла сообщить А. о нашем приходе.
В гостиной Йерр завел разговор о Флоранс. Затем расширил тему, распространив ее на Глэдис, Сюзанну, Веронику. Даже Элизабет — которой не было в комнате — стала предметом его нападок.
Рекруа начал утверждать, что радость вернется.Упомянул о таинственном эффекте возвращения.
Я вдруг поймал себя на мысли: что я тут делаю среди них?
Вышел, поцеловал Э. и Д. И отправился к себе домой.
Понедельник, 7 мая.
Обсуждать со страстно влюбленной женщиной свое прохладное отношение к ее телу — значит понапрасну оскорблять ее.
Так ли это? Не знаю…
Вторник, 8 мая.
Столкнулся нос к носу с Божем и Йерром в лифте Дома радио. Есть такие места, где вас с порога одолевает непонятная печаль. Мы заговорили о политике. Потом об А.
— Он изменился, — сказал Бож.
— Он претерпел изменение, — поправил Йерр.
Бож пустился в прогнозы, связанные со знаком Сатурна, и помянул старинную теорию неистовств[67]. Йерр заговорил о меланхолии по Литтре[68] и о его переводе текстов Гиппократа. Они полагали, что нам следовало бы приобрести морозник[69], способный исцелить А. от его болезненных страхов. Йерр заявил, что, если уж быть точным, нужно говорить не «исцелить», а «очистить». Б. подробнейшим образом описал античный рецепт приготовления морозника, и я даже не заметил, как разговор перешел на Бартона. Меня тошнило от их разговоров, да и от самого этого кошмарного, серого, убогого места. Я не переносил их шуточки, эту бесцельную словесную дуэль эрудитов, дурацкую забаву бывших профессоров. И мысленно взмолился, чтобы А. вернулся к прежнему состоянию сам, а не на такихкостылях. Не с помощью этих жалких педантов, вообразивших, что слова — обезболивают.Я сбежал от них — внезапно, не прощаясь.
Среда, 9 мая.
Глэдис родила девочку. Она выглядела счастливой. Младенец — крошечный, лиловый, безобразный — крепко сжимал кулачки.
Отец нарек дочь Анриеттой. Глэдис согласилась.
Четверг, 10 мая.
Накануне Глэдис рожала в клинике, и Йерр позвонил мне, страшно взволнованный, со словами: «Это ей уже не по возрасту!» Я поехал туда.
Мы ждали вдвоем, когда Глэдис привезут из родильной палаты. В комнате стоял смешанный тошнотворный запах молока, пота, эфира, крови. Во время ожидания Йерр — нервничая сам и нервируя меня — давал мне урок языка. Что об овце нужно говорить «объягнилась», а о собаке — «ощенилась». Что кошка котится, свинья поросится, а корова телится.