Шрифт:
– Не трогай меня, – сказал Плетнев, потому что она его трогала, и ему было больно. – Я не хочу. Не могу.
– Я тебя не трогаю, – сказала Элли, трогая его. Потянулась и укусила за ухо.
Все первобытное, что мелькало в мозгу Алексея Александровича, возможно, было только с ней и только сейчас, но что-то его останавливало, мешало, и, открыв в очередной раз глаза, он с трудом сообразил что именно.
…Ах да. Мы же сидим на мостках на деревенском пляже.
Мы просто сидим на мостках и целуемся у всех на виду.
Ему было наплевать, на виду или нет, он понял только, что здесь нельзя. Никак нельзя.
А где можно? И как попасть туда, где можно?..
Внутри горело все сильнее, и больно было невыносимо, и он все силился понять, что же теперь делать.
Кажется, раньше он умел думать. Но кто же знал, что так получится?!
…Как, как получится? Еще ничего не получилось.
– Элли, я не могу. Я не хочу.
– Ты первый начал.
– Да. – Он укусил ее за шею и прижал еще сильнее. Она двигалась у него на коленях, жила, дышала, и всего этого оказалось очень много, гораздо больше, чем он мог вынести.
– Элли, нам надо… куда-нибудь.
– Ты уверен, что нам… надо?
Он кивнул, чтобы не говорить. Говорить было трудно.
Она немного отодвинулась и посмотрела ему в лицо.
У него горели щеки, и морщины под глазами стали виднее, как будто от сильных душевных переживаний, и лоб блестел, и губы стали очень темными, и короткие волосы торчали в разные стороны.
И она все поняла.
Вряд ли он сам сообразил бы, что делать, и вряд ли решился, но у него была она – Элли из Изумрудного города!..
Она вздохнула, осторожно слезла с его коленей и принесла ему джинсы.
– Наверное, лучше прямо здесь надеть. Неприлично.
Плетнев посмотрел на нее – солнце светило ей в лицо, и волосы горели и переливались, – перевел взгляд на джинсы и захохотал.
Потом он скатал джинсы в ком, кинул в нее, она неловко поймала, плашмя плюхнулся в воду и немного поплавал.
Надо сказать, помогло не очень, но все-таки!..
Он выбрался из воды и с трудом натянул застревающие штаны. Она стояла и смотрела.
– Отвернись, – велел Плетнев.
– Не хочу, – сказала Элли.
Он бросил застегивать проклятые «болты», они с размаху обнялись и много раз быстро поцеловались, он прижимал ее к себе, забравшись руками под майку с вытянутой ослиной мордой и остатками Эйфелевой башни.
Потом он подхватил велосипед зятя Виталия и повел, и Элли придержала перед ним калитку.
Его счастье проводило их глазами.
Плетнев был уверен, что катание на велосипеде в такой неподходящий момент остудит обоих – уж его-то точно, он ведь не темпераментный грузинский красавец! – и неловкость, неуместность и непонятность ситуации зальют из мощных брандспойтов пожар в первобытном лесу, но где там!..
Неловкость, неуместность и непонятность даже приблизиться к пожару не посмели!
Затолкав Элли в дом, Плетнев первым делом замкнул дверь на щеколду, зная привычку приветливых соседей ломиться к нему по любому поводу, громко вопрошая: «Леш, ты дома? Или тебя нету?» Он замкнул грохнувшую дверь, и сразу стало тихо, непривычно тихо, странно тихо.
Он подхватил свою Элли, приподнял, подержал над собой, рассматривая снизу вверх ее лицо и необыкновенные волосы, – внутри полыхнуло, и горючая смесь плеснула дальше и шире.
Он содрал с нее майку с ослом и мокрый купальник, под которым она была холодной и влажной, и его собственные джинсы с плавками внутри куда-то делись, и первобытность, которая была единственным спасением, наконец-то одержала победу!
Цивилизации пришел конец.
Ему некогда и невмоготу было разбираться со своими чувствами, да и с ее тоже, ему хотелось заполучить ее немедленно, всю целиком, оценить, попробовать, понять, какова она на вкус – везде.
Чем дальше он продвигался по пути узнавания, тем сильнее горело внутри, и от жара истончилась и болезненно натянулась кожа. Он молчал, потому что разучился говорить, и она молчала тоже, он только слышал, как она дышит.
Он так и не понял, какое у нее тело, он понимал только, что должен взять, присвоить, разодрать, лучше всего разложить его на молекулы и забрать эти молекулы себе, все до одной, и тогда, может быть, из сгустившихся туч грянет ливень и потушит пожар.
Кажется, она засмеялась, но он не обратил внимания.
Не было никакого «до», а «после» вообще не существовало, только – здесь и сейчас.
Здесь и сейчас Плетнев понимал, для чего живет – для того, чтобы завладеть этой женщиной, как рабыней, отныне и навсегда. Здесь и сейчас он знал, как все понятно и просто – он есть, и она есть, а больше ничего нет и не надо. Здесь и сейчас он чувствовал свою первобытную силу – и радовался ей.