Жеромский Стефан
Шрифт:
Беднейший человек в Европе может за свой двугривенный купить номер либерального или юмористического журнала и посмеяться, позлословить, кому-то погрозить или хотя бы развлечься какой-нибудь заметкой о занимательных вопросах. В губернских городах «Привислинской Азии» [2] чиновники казенной палаты ведут тусклую жизнь, там не случается ничего интересного, ибо все интересное подавляет полиция. Чиновники палаты похожи на больших послушных детей, которые ничего не требуют, ничем не увлекаются, быть может потому, что и не представляют себе существование чего — либо
2
В 80–е гг. в период усилившейся русификации польских земель наименование Королевство Польское заменяется термином «Привислинский край», что долженствовало подчеркнуть упразднение самого названия Польши и оскорбляло национальное чувство польского народа. Употребляя название «Привислинская Азия», Жеромский издевается над этим искусственным термином, отражавшим реакционную русификаторскую политику царского правительства.
5 С. Жеромский, т. 1.
65
интересного. Единственная проблема, занимающая их s течение целого года, — это новогодние наградные. Перепадет ли человеку десять рублей, или не перепадет — вот все, что треаожит чиновника палаты. Помимо этой приятной перспективы — никаких больше волнений! Даже молодость не может скрасить эту унылую жизнь более радостными впечатлениями. Даже любовь чиновника такая же безжизненная, застывшая, как и все остальные чувства и мысли. И в самом деле, разве настоящая любовь не была бы истинным несчастьем для человека, получающего двадцать рублей жалованья в месяц? Такой молодой человек может жениться только на старой и уродливой, но богатой женщине, и тогда он, значит, дурак; или на молодой, красивой и любимой, но швее, и в таком случае, согласно мудрым утверждениям всех тетушек на белом свете, он тоже дурак.
В душе Кубуся вспыхнуло неодолимое желание; в Варшаву! Хотя бы пришлось там подметать улицы или колоть дрова, зато будет больше консервативных газет для чтения, больше новых лиц и больше улиц для прогулок. И вот чудо совершилось! Один из товарищей Улевича, в то время уже студент — медик Варшавского университета, давал уроки в доме важного начальника в отделении Государственного банка. В минуты, свободные от занятий в учреждении и от обязанностей в различных общественных, явно или скрыто русификаторских комитетах, чиновная особа бывала либерально настроена. Тогда она охотно философствовала с молодым студентом о существовании бога, спорила о «душе», о «правде» и вообще о разных «неразгаданных вопросах».
Однажды студенту в удобную минуту удалось замолвить словечко о Якубе, с которым он иногда переписывался. Случилось это в то время, когда молодых поляков еще не выбрасывали пачками из учреждений; не такое уж отдаленное, оно отличалось от современности так, как отличается наша эпоха от третичного периода. Чиновная особа велела студенту сообщить Якубу, чтобы тот подал прошение, так называемую «докладную записку», и вскоре после этого его приняли на службу в банк с жалованьем в тридцать пять рублей в месяц. С радостно бьющимся от волнения сердцем поехал Улевич в Варшаву. А теперь, неподвижно лежа на кровати, он со скрежетом зубовным проклинал эту минуту!
Образцово проработав в банке полтора года, он приобрел дружеское расположение своих сослуживцев и даже благосклонные улыбки начальства.
И вдруг над ним, как удар грома, разразилось несчастье.
Он давно уже заметил, что один из начальников, злобный и коварный, наблюдает за ним.
Когда бы они ни встретились в коридоре, Якуб чувствовал на себе его холодный и безжалостный взгляд. Постепенно к нему в душу стал закрадываться страх перед этим человеком. Не раз во время работы или веселой беседы ему неожиданно представлялось, как в тумане, тощее лицо, покрытое редкой седеющей щетиной, с жуткой и грозной улыбкой на тонких губах. Этот затаенный страх, перешедший в ненависть, породил в нем неотвязное, мрачное предчувствие. И оно оправдалось… Как впоследствии выяснилось, этот чиновник был смертельным врагом покровителя Якуба. Улевичу пришлось однажды на службе столкнуться лицом к лицу со своим врагом, который обошелся с ним так грубо, что Якуб не мог сдержаться и вспылил. За дерзкие слова, вырвавшиеся в минуту унижения и досады, он потерял службу. Этот удар сразил его окончательно. В погоне за новым местом, в поисках случайных заработков все его старания были совершенно тщетны. Прежнее терпение и остатки мужества сменились суеверным страхом, подавившим все его душевные силы. Ежедневно Якуб, вместе с толпой безработных, просиживал в конторе газеты «Курьер», чтобы тотчас же по выходе очередного номера единым духом пробежать глазами отдел предложения труда, стремглав помчаться по какому-то адресу и явиться слишком поздно. Он не знал, что по прошествии некоторого времени поиски работы становятся смехотворной глупостью. В этой борьбе службу удавалось захватить сильнейшему, и, конечно, у Кубуся не было никакой надежды получить работу потому, что под бременем нищеты он стал похож не то на помешанного, не то на сентиментального злодея.
Взгляд его от голода и безнадежности сделался каким-то полубезумным, даже вовсе бессмысленным, лицо стало землистым, одежда болталась на нем, как на вешалке. На грязном теле, потном от постоянного нервного возбуждения, последняя рубашка истлела и издавала отвратительный запах. Когда он продал все до последней нитки, единственным средством к существованию осталось в буквальном смысле слова выпрашивать взаймы. Подыскивать источники этого «кредита» ему помогал студент — медик, его товарищ по гимназии и сожитель по комнате. Вскоре, однако, он уехал на лето репетитором. После него разъехались и другие молодые люди, знавшие Якуба. И вот в случае жестокой необходимости ему приходилось теперь обращаться к малознакомым людям. Иногда он почти терял сознание от стыда, встречая на улице едва знакомого человека, к которому надо было подойти, завести разговор о вещах, совершенно посторонних, абсолютно безразличных, и закончить его небрежным вопросом.
— Не можете ли вы дать мне взаймы на некоторое время двадцать копеек?
Иногда он одерживал над собой невероятную победу: не приставал к людям, которые наверное дали бы ему взаймы и двадцать пять копеек. За комнату он не платил уже три месяца, но выехать из нее не мог, хотя она была для него чрезмерно дорога: куда же ему было податься, да и как это сделать? В течение нескольких последних недель он совершенно не ел горячей пищи, не пил даже противного напитка, называемого чаем, так как не на что было купить керосина. Он съедал только хлебец за двенадцать грошей, если, конечно, ему удавалось достать у кого-нибудь денег. А сколько раз ему приходилось обегать чуть ли не полгорода, чтобы раздобыть эти двенадцать грошей! И сколько раз нехватка двух грошей разбивала все его мечты о покупке хлеба, об огромных кусках его, которые он проглотил бы с такой жадностью.
Обычно он сидел в Лазенках на одной и той же скамейке в самом отдаленном уголке парка. Иногда по этой пустынной аллее прогуливались солдаты с проститутками, но вообще там было тихо и уединенно. Якуб вытягивался во весь рост на скамейке, проглатывал своц.
хлебец, плакал целыми часами, если был в лирическом настроении, или впадал в состояние цинического равнодушия. Приспособиться к тяжелой действительности, где он нередко блуждал ощупью, подвергаясь моральным потрясениям и ударам, мешали прочно засевшие в нем беспомощность и даже боязнь впасть в грех. Он дышал, как после трахеотомии, искусственно введенным воздухом. Часто вскакивал вдруг со скамейки и широкими шагами направлялся… воровать. Дойдя до конца аллеи, он возвращался — не потому, что в его измученном существе просыпалась совесть, а потому что это противоречило его понятиям о чиновничьей добропорядочности. Иногда он срывался с места, чтобы идти работать. Колоть дрова, чистить канавы, убирать нечистоты, развозить уголь!.. Но он возвращался на свою скамейку еще быстрее, ибо твердо знал, что не в состоянии приняться за такую работу. Знал он и то, что его на такую работу не примут. Его учили ut consecutivum’y [3] , ставить букву «ять» там, где ей быть полагается, учили немного алгебре, внушали, что одежда является символом человеческого достоинства, — и ничему больше. Одежда была тем внешним признаком, который ставил его выше подонков общества. Он ни единой нитью не был связан с миром трудящихся и эксплуатируемых, а безраздельно принадлежал к миру людей, разъезжающих в экипажах. Теперь же он должен был отречься от самого себя, перестать быть «интеллигентом» и затеряться в массе рабочих и дворников — словом, как бы навсегда погрузиться с головой в болото… И вот он изо дня в день бродил грязный, покрытый вшами, изнуряемый лихорадкой, преследуемый и днем и ночью злым роком.
3
В латинском языке — грамматическая форма, требующая сослагательного наклонения.