Шрифт:
Увы, милочка, я, наверное, скоро стану похожа на сварливую старую деву, неуживчивую, с нелепыми привычками, которая и в рай, должно быть, потащит попугая, собачку и зонтик. Не смейся — я говорю совершенно серьезно.
Видишь ли, милая подружка, Сервантес умертвил последнего из странствующих рыцарей… А у кого, кроме Дон-Кихота, хватило бы мужества добраться до Рош-Брюна, чтобы засвидетельствовать свое почтение бесприданнице?
Ты спрашиваешь меня, что представляет собою мир? Но я могу описать лишь тот мир, в котором живу сама, тот, что открывается взору из окна моей башни. Он весь зеленый, он осыпан бело-розовым цветом фруктовых деревьев; по нему текут звонкие ручейки, его оглашает пенье птиц; его населяют стада овец и коз, бродящие под охраной пастухов; со всех сторон он окружен горами; их вершины увенчаны снегами и окутаны белой пеной облаков. Все это величественно, ибо напоминает о бесконечности. Нет, живя здесь, невозможно тебя забыть!
Пока прощай, дорогая: сельский почтальон (для него мы все еще люди знатные) явился за письмами, а я не хочу заставлять этого славного старика приходить снова. Через несколько дней ты получишь от меня еще одно послание. Как видишь, пером я владею, и наши наставницы могут мною гордиться: я не повторяюсь».
«Замок Рош-Брюн — сплошная руина. В его зубчатых стенах время пробило бреши, прикрытые лишь плющом и вьюнками; залы с высокими сводами пусты, в полах не хватает многих плиток; окна, лишенные рам, похожи на зияющие глазницы. Статуи в парке искалечены, фонтаны иссякли, в их бассейнах из черной лавы застоялась дождевая вода. Крыша в нескольких местах протекает. Гербы, словно устыдившись такого позора, укрылись под зеленой завесой мха.
Мне стоило больших усилий найти мало-мальски пригодную для жилья комнату в длинной анфиладе помещений, где квартировали при Людовике XV офицеры Кроатского королевского полка (один из моих предков был его командиром). Мой молочный брат, Жан-Луи Алар, и мой кузен, Максис де Понт-Эстрад, помогли мне привести эту комнату в жилой вид. Я собрала сохранившиеся кое-где обрывки обоев, и мы прикрепили их к стенам; дыры в полу Жан-Луи заделал глиной, Максис застеклил раму и смастерил из корней виноградной лозы две красивые жардиньерки, которые оказались под стать старинным дубовым креслам. Их разодранную обивку он заменил темно-синим штофом, собственноручно прибив его гвоздями с широкими посеребренными шляпками.
Закончив починку, Максис потер руки. „Вот и отлично, — воскликнул он, — ты заживешь теперь как настоящая владетельница средневекового замка. Мы будем собираться у тебя по вечером. Ведь отец твой, как и я, проводит все время на воздухе; оба мы не нуждаемся в роскошных апартаментах. Ты очень хорошо сделала, что приехала: я уже несколько месяцев раздумываю, кому отдать свои картины — ведь не любоваться же ими по ночам! Куда девать стол с гнутыми ножками? Он мне не нужен, так как я ставлю подсвечник на маленький круглый столик. Глядя на свои великолепные бронзовые часы с маятником, я думал: вот поистине бесполезный предмет! Ведь днем я узнаю время по солнцу, а ночью петухи сообщают мне, который час, пронзительным „кукареку!“. А что касается моих византийских кубков, скажи на милость, разве не профанация — хранить в них гребешки и зубные щетки?“
И, несмотря на мои протесты, он велел перенести ко мне все эти чудесные вещи.
Остальные помещения замка резко отличаются от моей комнаты, где кузен сам подновил карнизы.
Отец по-прежнему очень добр и предоставляет мне делать все что мне вздумается. Я читаю, вышиваю, прогуливаюсь с Жаном-Луи, помогаю Нанетте по хозяйству и, хоть она ворчит на меня за то, что я вмешиваюсь в ее дела, я твердо решила делить с ней домашние хлопоты. Ты ведь знаешь, что эта славная женщина заменила мне мать.
Вечером, после обеда, мужчины приходят ко мне отдохнуть: отец — от охоты, а Максис — от работы в поле. Они разговаривают о политике, спорят, после чего отец засыпает. Нанетта сидит на своей скамеечке за прялкой, кузен читает нам вслух какой-нибудь роман, заставляющий плакать нас обеих, или же мы просто болтаем о всякой всячине. Кузен — очень остроумный собеседник; обо всем он судит по-своему.
Вот как я живу, дорогая моя сестричка. У меня нет ни малейшего желания променять свою жизнь ни на какие блага мира, и если бы вдобавок ты могла жить со мной, я сказала бы, что вполне счастлива».
— Ого, — заметила Бланш, подкручивая фитиль у лампы, — похоже, что завязывается любовная интрига; героем ее будет Сент-Сирг, которого рассказчик окрестил Понт-Эстрадом.
И она продолжала читать.
«Как ты счастлива, живя в уединении и наслаждаясь самыми драгоценными дарами судьбы: свободой и привязанностью бескорыстно любящих тебя людей!
Хочешь, Валентина, я открою тебе свое сердце? Увы, наверное, это грешно; и, конечно, грешно писать тебе тайком. Я задыхаюсь, мне необходимо перелить в твою душу избыток чувств. Да простит меня Бог!
Я страдаю от какого-то неведомого и неуловимого недуга. Стоит мне увидеть листок, уносимый ветром, или цветок, сломанный бурей, услышать музыку или самой сыграть несколько тактов, и я уже заливаюсь слезами. Это происходит со мной так часто, что, по мнению монахинь — откуда им знать, что творится в моем сердце? — дар сей ниспослан мне свыше. Меня поздравляют с божьей милостью, благодаря которой мои глаза всегда полны слез. От малейшего шума я вздрагиваю; проедет ли возчик, напевая бесхитростную песенку, пройдет ли шарманщик, чья нудная, пошлая музыка, хотя и приглушенная, донесется до моего слуха, — услышу ли я плеск речной волны, бьющейся о стены монастыря, — все это приводит меня в трепет. Почему? Не знаю. Я так же набожна, как и раньше. Отчего же самый воздух монастыря гнетет меня, словно свинцовая мантия лицемера из „Божественной комедии“? [92] Ах, почему тебя нет здесь? Будь ты со мною, я не чувствовала бы такой тоски. Видишь ли, Валентина, тишина лесов и гор полна жизни, а монастырский покой — тишина смерти. Все эти монахини, исполненные святости, скользящие вдоль стен, точно привидения, чужды всему, что связано с жизнью: и дружбе, одушевляющей ее, и шуму — ее постоянному спутнику. Каким холодом веет от стен, на которые падают их леденящие тени! О, как мне здесь холодно и страшно!
92
…гнетет меня, словно свинцовая мантия лицемера из „Божественной комедии“? — В XXIII песне „Ада“ Данте изображает казнимых лицемеров, которые шествуют в свинцовых мантиях.