Горенштейн Фридрих
Шрифт:
Как только бургомистр принес пьесу в театр, главреж Гладкий предложил главного героя, сына раскулаченного по фамилии Отава, играть Леониду Павловичу. Но Леонид Павлович по-дружески стал просить главрежа не занимать его в этом спектакле и главную роль Отавы поручили Чеху Ивану Семеновичу с прибавлением зарплаты до двух тысяч рублей, как и у Леонида Павловича. Чех давно этого добивался и был доволен. А батрачку Марийку репетировала молодая артистка Романова. На одну из репетиций пришел бургомистр пан Панченко, и Чех ему не понравился. Тогда он уж лично вызвал Леонида Павловича в кабинет главрежа и говорит:
– Прибавляю срок для выпуска спектакля еще две недели. На роль Отавы назначаю Семенова Л. П.
Тут уж ничего нельзя было поделать, и Леонид Павлович включился в работу. Изложу содержание пьесы, на репетициях которой я бывал постоянно, наблюдая, как репетирует Леонид Павлович в этом, не очень ему нравящемся материале, и прикидывал, как он будет репетировать в моей пьесе, которая ему нравилась.
В тысяча девятьсот двадцать девятом году, во время коллективизации, раскулачивают коммунисты одну семью – отца, мать и сына. Все имущество продают с молотка, а их отправляют на север, на Соловки. Первые раскулачивания именно так и проходили. Колхозов еще не было или было мало, поэтому односельчане, которые позднее сами стали жертвами раскулачивания, растаскивали имущество первых жертв. Отавы и были первыми жертвами. По дороге на Север сын убегает, скрывается некоторое время, что становится ясно из диалога, после чего работает на шахте в Донбассе. В селе, где он прожил свое детство и юность, осталась девушка Мария, которую он любил и любит сейчас и роль которой исполняла артистка Романова. Отава решается вернуться в село. В селе увидел страшную картину: многие окна и двери в избах заколочены, село как бы мертвое. Голод скосил половину, если не больше, людей. Пьеса, кстати, состоит из двух актов. Первый акт происходит в двадцать девятом году, второй – в тридцать третьем. Мария тоже умерла от голода. Отава приходит на кладбище, находит ее могилу и над могилой произносит обвинительный монолог. Смысл монолога такой: за что ты пострадала? Пусть я, сын богатого кулака, а ты ведь батрачка, бедная. Кто виноват, что тебя постигла такая участь, да и не только тебя, но множество моих односельчан?
Леонид Павлович говорил мне, что пьеса ему не нравится, пьеса слабая, но монолог был сильным обвинением против властей. Говорил: не знаю, как играл всю роль, но на монологе всегда плакал настоящими слезами и в зале было много сочувствующих. Однако в целом спектакль принимался сдержанно. Зрители-немцы его не понимали, несмотря на перевод, который в микрофон делал сам автор – учитель, владевший немецким языком. Немцы-гитлеровцы ведь были расисты. Мы знаем, как они издевались над другими народами, как они истребляли другие народы, но им было непонятно, как это можно было издеваться над собственным народом и так его истреблять.
Я, Забродский, считаю этот вопрос стратегическим и основополагающим. Ленин не был русский националист, но он был русоцентрист. При нем, конечно, погибло немало славянского элемента, но все это было в пределах классовой борьбы и приносилось в жертву идеям. Сталин по происхождению был кавказец, то ли грузин, то ли еще кто-то, и версию, будто он предельно обрусел, следует, на мой взгляд, признать лживой. Несмотря на использование в личных целях русского национализма, все русское, все славянское он ненавидел не меньше любого кавказского духанщика. В своем отечестве, в Грузии, Сталин никогда не стал бы мелким князем, не говоря уже царем. Он это знал и, достигнув могущества благодаря чужакам, устраивал иногда среди своих родовую, семейную резню. Но такого истребления всерьез, как, например, коллективизация на Украине, истребления не людей, а народа, Грузия никогда не знала, потому что Сталин по-персидски ненавидел страну и презирал народ, которым повелевал. Надо сказать, что и народ этот, довоенный народ в большинстве «любил» Сталина из-под палки. Первые месяцы войны сорок первого года доказали это и доказали бы окончательно быстрым крахом сталинизма, если б не преступления Гитлера. Это уж истина не новая и почти общеизвестная. Коллективизация и террор не смогли так искалечить народ, как его искалечила война, когда бешеные преступления Гитлера окончательно лишили народ надежды и превратили его в сталинистов-рабов. (Рабов даже не славянских, а персидских.) Таковыми они остаются и по сей день. Поэтому для возрождения так важен исход российской психологии из персидского рабства. Клин клином вышибают, и труд этот по разрушению сталинизма может быть проделан только русским, украинским – вообще славянским национализмом, как бы это ни было печально и какие бы опасности это за собой ни влекло. Сталинизм должен быть изгнан в кавказские горы и стать реликвией кавказского народа.
Однако пора возвращаться к косноязычию Чубинца, которого я, Забродский, уж слишком далеко отодвинул, лишив слова, лишив голоса, и он даже загрустил, стал глядеть в окно, опустив оконную раму.
– Попельня, – сказал Чубинец, – полпути проехали, а я рассказал лишь четверть своей жизни. Придется в дальнейшем многое сокращать, чтоб закончить к Здолбунову. Жаль, но уж лучше пусть не полно, однако вся жизнь, чем застрять где-нибудь в послевоенном времени.
Я, Забродский, с моим соавтором согласен. Известно, что всякая человеческая жизнь измеряется по последним дням, даже последним минутам. То, что еще не прожито, – мертво. Всякий Новый год, который мы встречаем, – это мертвец, в которого требуется вдохнуть жизнь. Это понятно. Менее заметно, хоть тоже естественно, что и прожитое живо лишь в целом. Вырвите из прожитого любой кусок, даже самый интересный, и он мгновенно омертвеет, как отрезанная часть тела. Учитывая это, мы с Чубинцом в Попельне решили не выходить и продолжать наше творчество, хоть Попельня – самая крупная из мелких станций между Фастовом и Казатином. В Попельне вокзал двухэтажный, со светящейся надписью «Ресторан», и станционная милиция, и туалет каменный в конце перрона. В Попельне не только сельские жители с молочными бидонами сходят. Здесь пусть небольшая, но пересадка. Какие-то люди с чемоданами ввалились к нам в вагон, принеся с собой сырой предрассветный воздух и бестолковую суету. Однако, увидав тьму и маячащие во тьме два силуэта, оставили нас в покое и дали возможность продолжать в спокойной обстановке. Опять заговорил Чубинец:
– Местный зритель, в отличие от немцев, события, изображенные в спектакле, понимал и узнавал, но воспринимал настороженно, холодно, за исключением двух-трех мест, подобных монологу Отава на кладбище, вызывавшему в зале всхлипы и сморкания. При исторической правде слишком уж много было в спектакле художественной неправды, и не учитывалась основная специфика сцены – соотношение сценического и исторического времени. Этот урок московского татарина и его красавицы-жены я хорошо запомнил. Историческое время в спектакле всегда не то, какое изображено на сцене, а то, какое принес с собой в зал зритель. Если б при прежней власти была показана сцена, в которой сатирически изображенные кулаки топорами рубили бы героических чекистов, то зритель, переживший коллективизацию, сочувствовал бы убийцам-кулакам. Но ныне в зале сидел зритель, переживающий оккупацию, и потому он тайно сочувствовал жертвам, хоть их изображали с большими красными звездами на фуражках и длинными кривыми еврейскими носами. Равновесие может восстановить только художественность, когда кулаки не такие пузатые, а чекисты не такие носатые. Тот, кто в данный момент слаб и обречен, должен быть изображен скорей с юмором, чем с сатирой. Даже наш украинец-антисемит, по крайней мере не идейный, а бытовой, после массовых расстрелов еврейского населения как-то притих и растратил свой напор, более шипя, чем клокоча. Напор был обновлен, и кипение возобновилось лишь с восстановлением сталинской власти и возвратом на прежние места евреев, спасавшихся от смерти в Сибири и Средней Азии. Так что, приклеив убиваемым чекистам длинные носы, Гладкий совершил режиссерский просчет. Тем более у многих немцев носы достаточно длинны и вообще в славянской среде многие немцы вполне могли бы быть приняты за евреев. Может, еще и потому, что, когда началось общее немецкое отступление с Украины, отдельные группы отставших немецких солдат и офицеров убивались украинцами с погромным удовольствием.
Можно сказать, что, несмотря на замечательную игру Леонида Павловича и трогательное исполнение батрачки Марией Романовой, спектакль не получился. Предварительных просмотров тогда не было, начальство являлось прямо на премьеру. Спектакль прошел два раза. На третий спектакль пришли комиссар и начальник местного гестапо герр Ламме, кстати говоря рыжий и носатый, похожий на моего знакомого, шепетовского портного. Комиссару и гестаповцу спектакль не понравился, и они велели его больше не играть. Комиссар сам лично не говорил с главрежем, а все передавал через бургомистра. Таким образом, получалось, что пан Панченко должен был своими руками убить тот спектакль, который породил. Да еще одновременно у пана Панченко возникли неприятности с кружком украинских поляков, который он же породил с целью славянской солидарности. С этим кружком мне довелось познакомиться через свою девушку. Девушка эта была из той молодежи, которая напросилась в театр, чтоб не ехать на работу в Германию и иметь хоть какой-то заработок. На сцене эта молодежь, конечно, ничего не делала. Ее дрессировали и выпускали в массовках. Звали девушку Ольга, и, как выяснилось, была она украинская полячка с льняными полесскими волосами и светлыми глазами непонятной расцветки, то ли зеленовато-серыми, то ли серо-голубыми. Впрочем, может быть, в зависимости от освещения они меняли цвет, как вода холодных полесских озер.
«Точное определение, Чубинец», – подумал я, Забродский. Я, Забродский, знаю этот тип полесских девушек, хитреньких простушек, наших юго-западных северяночек. Полесье занимает северную часть киевщины и житомирщины, и здесь все иное, чем в центре и на юге. Местность пониженная, отличается монотонным рельефом, а реки медленно текут в заболоченных берегах. Полещуки отличаются и внешним видом, отличаются и характером. Кстати, как сообщил Чубинец, фамилия той Ольги Полещук. Ольга Полещук с холодными цветом глаз и волос. Чем она взяла хромого парня Чубинца, понятно. А Чубинец ей понадобился из-за отсутствия рядом другого мужчины. Таких девушек в массовке было много, а мужской состав театра и даже города весьма ограничен. Коротали время или с Чубинцом, или в музыкально-драматическом кружке польских украинцев, который также был женским. Мужчин только двое: панове Ящук и Сашинский. Репетировали на квартире у Сашинского.