Бек Александр Альфредович
Шрифт:
— Почему же меня не записали?
— Михаил Михайлович, вы… Мы вас не пустим…
— Чепуха… Ты на чем сюда приехал?
— На аэросанях… Захватил с собой комиссара бронесил республики, продемонстрировал ему нашу машину… Кажется, он будет нами командовать.
— Где же он?
— Наверное, где-то тут… Я его оставил у врача.
Отложив отвертку, ничего не промолвив, Ладошников вышел.
27
Я постучал к Жуковскому. Мне открыла сиделка. Едва ступив через порог, я вдохнул запах яблок, чудесный аромат спелой антоновки. Николай Егорович любил такие яблоки. Должно быть, ему прислали сюда целый ящик. Это мне сразу напомнило домик в Мыльниковом переулке, где всегда зимой стоял этот приятный, уютный дух антоновки, которую привозили из Ореховской усадьбы. Белая кафельная печка сразу обдала теплом. Это тоже вызвало какие-то воспоминания о кабинете Николая Егоровича, о его осиротевшем старом доме. Да, осиротевшем. Не так давно умерла Леночка, его двадцатилетняя единственная дочь. Жуковского сразило это горе. Последовал сначала один, потом второй апоплексический удар, кровоизлияние в мозг. Николай Егорович пытался бороться, продолжал работать, диктовал незаконченный труд, но вернуться домой, где раньше постоянно звенел голос дочери, уже не мог — это было свыше его сил.
Когда я вошел, он сидел лицом к окну в высоком, глубоком кресле, установленном на четырех маленьких колесиках. Очевидно, услышав мои шаги, он заворочал головой. Оглянуться ему было трудно, я быстро очутился перед ним.
— А, Алеша! Здравствуй, — проговорил он. — Наконец-то ты… навестил меня.
С болью в сердце я заметил, как затруднена его речь. Он радостно мне улыбнулся, и я увидел, как перекошено любимое седобородое лицо; парализованная сторона оставалась неподвижной. Лишь глаза жили по-прежнему, смотрели ясно. Колени были укрыты коричневым клетчатым пледом. На темной материи лежала желтая, будто восковая, тоже парализованная, старческая, морщинистая крупная рука.
Мне стало стыдно, что я давно не навещал Жуковского. Последний раз я был здесь у него вместе с другими учениками и близкими Николая Егоровича в день пятидесятилетия его научной деятельности. Мы торжественно прочли Николаю Егоровичу декрет за подписью Владимира Ильича Ленина, где Жуковский был назван отцом русской авиации, горячо приветствовали его. Он сидел в этом же кресле, хотел встать, ответить на приветствие. И не смог. И заплакал.
— Здравствуйте, Николай Егорович! — бодро сказал я. — Как вы себя чувствуете?
— Садись… Расскажи, что у тебя нового…
Но я повторил:
— Как вы себя чувствуете?
Здоровой рукой он показал на стол, где лежали книги и главным образом объемистые стопки рукописей.
— Вот… Диктую курс механики… Хочу обязательно закончить. Смотрю в окно. Видишь, как рано прилетели в этом году грачи… Наверное, и в Орехове они уже разгуливают.
Он помолчал, прикрыл глаза, потом они снова открылись, ясные, живые.
— Ну, а ты как? Как твой мотор?
— Забросил, Николай Егорович.
— Жалко… Ты его замечательно придумал. Поработай еще, поработай над ним. Обещаешь?
— Обещаю.
— А чем ты теперь занимаешься? Что еще выдумал?
Я сказал, что сегодня вечером уезжаю в Петроград, где колонна аэросаней будет участвовать в штурме Кронштадта.
— И ты тоже?
— Еще не знаю, — успокоительно ответил я. — Сначала буду занят ремонтом.
Но Жуковский понял, что мне предстоит, — я это увидел по его глазам, — понял, что я приехал проститься. Он опять помолчал, задумался. Потом спросил:
— А как там? Еще держится лед?
— Да… Но, наверное, очень скользко. Мокро. И мне говорили, что аэросани там легко опрокидываются.
— Конечно, опрокидываются! — живо воскликнул Жуковский. На минуту исчезла затрудненность его речи. — На скользкой ледяной глади поворот произойдет не так, как следует по его кинематическим условиям. Ты понимаешь?
Я кивнул. Однако Николай Егорович этим не удовлетворился. Он попытался повернуться к рукописям, которые находились на столе, не смог, и на его немного перекошенном лице отразилось страдание. С готовностью подошла сиделка.
— Нет, не вы… Позовите…
Он явно утомился. Ему уже было трудно говорить.
— Николай Егорович, не надо, — сказал я.
Сиделка поняла его желание.
— Михаила Михайловича?
Жуковский наклонил голову.
— Да…
Вскоре явился Ладошников. Николай Егорович обрадовался.
— Вот, вот… Достань, пожалуйста… мой доклад… «О динамике автомобиля»… Там, Алеша, ты найдешь… теорию… скольжения при гололедице… на поворотах… Возьми… Там тебе это пригодится.
Опять утомившись, он замолк. Потом, передохнув, обратился к Ладошникову:
— Миша… Знаешь, куда он уезжает?
— Николай Егорович, — сказал Ладошников. — Я тоже уеду…
— А ты куда?
— Тоже под Кронштадт. Уже решено. Я договорился с комиссаром…
— Как же это ты? А твой самолет? Не доведешь до испытаний?
— Вернусь и доведу. Николай Егорович, «милостивый государь» помнит, что вы ему сказали… И не будет… отсутствовать!
В дверь тихо постучали. Вошел, неслышно ступая, Родионов. Он был без шинели, в форменной военной гимнастерке. Николай Егорович беспокойно взглянул на него.