Шрифт:
Мы устраивали вечеринку в честь Дня всех святых. Наши родители придут и будут умиляться Люси, наряженной медведем; ее крошечный носик мы накрасим черным, а на щеках нарисуем усы карандашом для бровей. Друзья приведут своих детей, будут праздновать и есть конфеты. Будет здорово.
Я откинула картофель на дуршлаг. Заклубилось облако крахмалистого дыма: картофельная ванна для лица.
Вернулся Брюс с работы и стал искать очередную дозу кофе. Небольшой гараж на заднем дворе мы переделали в кабинет. В разговорах с редакторами из Нью-Йорка это звучало романтично, по-загородному. Мы называли его нашим «садовым уголком» или «писательской хижиной». Не имея возможности подлизаться к редакторам за коктейлями, которые в Нью-Йорке они наверняка распивали ежевечерне, мы пытались сделать конфетку из своего провинциального статуса, романтизируя притягательность простой загородной жизни.
Брюс поцеловал меня и сказал, что меня ждет письмо: кто-то хочет, чтобы я переписала статью к концу недели. У нас было заведено просматривать почту друг друга: адрес был общим. Так писательская жизнь становилась менее одинокой и более похожей на веселый загородный совместный бизнес, а не копания наедине со своим слабым мозгом.
— Переписать статью! Зачем им тогда редакторы, спрашивается? — возмутилась я.
— Не говори. — Брюс, тоже автор, работал в журнале, где редакторы набрасывались на его статьи, как свора голодных собак, разрывая в клочья каждую строчку просто так, для удовольствия.
Он налил себе кофе и облокотился о стол, глядя на меня. Брюс был высоким, худым парнем с красивым грубоватым лицом и черными сросшимися бровями. Он напоминал оживший рисунок Эгона Шиле [4] и временами становился романтичным, как мальчишка. Давали о себе знать черты национального характера. Корни его рода, как и моего, уходили глубоко, по крайней мере так глубоко, насколько это возможно в штате Вашингтон. Среди его предков были норвежские фермеры из долины Снохомиш и хорватские рыбаки из Эверетта. В Брюсе было больше от норвежского фермера, застенчивого и строгого, но наедине со мной в нем просыпался говорливый хорват.
4
Эгон Шиле (1890–1918), австрийский художник, протеже Гюстава Климта и один из ярких представителей экспрессионизма, характерной чертой творчества которого является угловатая манера письма.
— Хеллоуин! — воскликнул он. — Лучший праздник в году. День конфет и пугалок. Что может быть лучше? И когда гости придут? — Он взял было кусок картофеля из дуршлага, но выронил: слишком горячий.
— Тихо, — шикнула на него я. — Люси еще спит. — В словах моих слышалась злоба. К сну ребенка я относилась фанатично. Меня всегда шокировало, как это другие матери позволяют себе вздремнуть, когда их малыши спят. Как они вообще могут уснуть? Нет, я не могла спать, ведь надо было волноваться о том, когда проснется ребенок.
Брюс выпалил приличествующие слова, извинившись, что говорил так громко. В нашем доме, маленьком бунгало на улице, тянущейся по склону холма, ребенка было разбудить легко. Эта улица, кстати, была словно создана для Хеллоуина: домишки, прилепившиеся тесно друг к другу, в которых жили добрые, благожелательно настроенные граждане с кучей конфет наготове (хотя сами обычно сахар не ели).
— Ладно, пора мне в кабинет. — Он работал над большой статьей о выводе дамб из эксплуатации.
Стоило ему выйти через черный ход, как на пороге появилась моя мать — как в комедийном сериале, только без сопровождающего смеха за кадром.
— Привет, дорогая! Люси еще не проснулась?
— Пойдем проверим. Она давно уже спит.
Мы на цыпочках поднялись по лестнице и заглянули в детскую под крышей. Глаза Люси были закрыты. Она ерзала, но может, ей просто что-то снилось. Мы спустились, и мама занялась окороком.
— Ого, в медовой корочке! Хорошо! — Она достала окорок из холодильника. — На какую тарелку ты его хочешь?
Мысли мои все еще были поглощены той статьей, которую нужно было переписать, но я заставила себя собраться и вручила матери большое белое блюдо. Та за минуту превратила простую ветчину из блестящего куска жирного мяса в праздничное блюдо, просто переложив ее на тарелку. И как это ей удалось?
Малышка хныкнула, и мать пулей взлетела наверх.
— О, моя крошка! — Она подхватила Люси на руки из кроватки — задача не из легких.
Худая, длинноволосая, богемного вида, моя мать была обманчиво хрупкой на вид и напоминала уменьшенную копию Ванессы Редгрейв. Но в ней была сила. Ее тщедушная фигурка скрывала мощь, незаметную на первый взгляд. Казалось, она может носить ребенка на руках часами; в доме у нее всегда царила идеальная чистота, а сад, которым она занималась сама, всегда выглядел так, будто там только что поработал ландшафтный дизайнер с командой здоровых мужиков. Она обладала силой воли, твердой, как корни дерева; порой ее было не видно, как корней под землей, но она всё равно была там: жесткая, мощная, поддерживающая все ее начинания.
С толстенной розовощекой малышкой на хрупких руках мама молнией летала по дому.
— Думаешь, обеденный стол так хорошо стоит? — спросила она. — Может, передвинем его к стене?
У матери была мания по поводу передвижения столов. Ни один стол никогда не стоял на своем месте. Это было неотъемлемой частью подготовки к вечеринке. Разумеется, как меня это ни бесило, она всегда оказывалась права. Передвинутый со старого места на новое, стол сразу оказывался в таком положении, что гости интуитивно понимали, что им делать и куда идти. Они словно освобождались от волнений стараниями моей матери, спокойно передвигались, общались проще. Типично для моей мамы. Единственное, что оставалось, — подчиниться и дать ей подмять вас под себя, по ходу двигая стол.