Вход/Регистрация
На волка слава…
вернуться

Марсо Фелисьен

Шрифт:

Скромность, да. Я настаиваю на этом слове. Скажу даже больше: скромность, доведенная до всеобщего ощущения вины. Взять, например, ту же самую историю с женщиной в моей постели. Вы помните, что когда я рассказывал ее своим коллегам, мне пришлось изменить ее конец. Я уже говорил, что сделал это вовсе не из тщеславия. И это абсолютно верно. Скорее даже из скромности. Потому что там были исходные данные: мужчина, женщина, постель. А сумма получалась совсем другая, чем можно было бы предположить. С моим итогом ночи любви не получалось. Но даже если допустить, что такой итог казался неизбежным, из этого вовсе не следует, что виноват в ином исходе был непременно я. В исходных данных фигурировал не только я. Разве не так? Там были еще женщина и постель. И они тоже могли быть у истоков осечки. Вот именно это и пришло бы на ум по-настоящему тщеславному человеку. «Ну и дура же она, эта баба. Если бы она только знала, чего она лишилась!» А я, напротив, сразу решил, что осечка произошла по моей вине. И постарался скрыть эту вину. Стал лгать. Как будто я в чем-то провинился. Стал лгать от избытка во мне смирения. Из скромности? Нет, если хорошенько все взвесить, то не из скромности. Просто я чувствовал себя виноватым. Виновным в неизвестно какой несостоятельности. Виноват, и все тут. Система.

ГЛАВА IV

Может быть, я слишком долго говорил о своем насморке. Я не сожалею об этом. Я и сам понимаю, что это не слишком веселая тема, но цель моя не в том, чтобы кого-то веселить. Моя цель состоит в том, чтобы УЗНАВАТЬ, ПОНИМАТЬ, ОБЪЯСНЯТЬ. В том, чтобы придать каждому из случившихся в моей жизни событий, каждой моей привычке их истинную значимость, а не довольствоваться той оценкой, какую им дает система. Или читатель предпочтет, чтобы я выдумывал, хитрил, чтобы я поступал, как Шампьон, и, вместо того, чтобы говорить о насморке, рассказывал бы истории про какие-нибудь задранные юбки? Или истории про то, как я наблюдал в замочную скважину за тем, что происходило в ванной комнате, хотя у нас никогда не было ванной комнаты? Или в замочную скважину туалетов, хотя в наших домах туалеты всегда закрывались только на задвижку. Я понимаю, это было бы забавнее. Но забавы — это одно, а реальность — нечто совсем другое. Разумеется, мне случалось приподнимать подолы юбок у девчонок (или, скорее, смотреть, как это делали мои приятели, или же задирать платьице у своей сестры). Но редко. Во всяком случае, в детстве это не имело для меня и четверти того значения, какое имел насморк. Насморк четыре месяца в году, то есть ОДИН ДЕНЬ ИЗ ТРЕХ, тяготел над всеми моими поступками, над всеми моими мыслями, он превращал меня в некое подобие человека-сэндвича, зажатого с двух сторон, окоченевшего, неловкого, раздутого, неспособного бегать, сонливого, и в то же время страдающего из-за кашля бессонницей, говорящего гулким, как из бочки, голосом.

— Скажи, здравствуйте, госпожа Шампьон.

— Драстуйде, госбожа Бамбьон.

Меня принимали за идиота. И я ЧУВСТВОВАЛ себя идиотом. Чувствовал себя виноватым. Виноватым за насморк, отличавшийся от насморка других. ЗАКЛЮЧЕННЫМ в него. Да, если на свете существуют объяснения или начала объяснений, восходящих к детству, то не следует ли мне считать насморк причиной — одной из причин среди тысяч других, — по которой в течение стольких лет моя душа, мое тело и мои желания вокруг меня казались мне чем-то вроде тюрьмы? (С решеткой, нарисованной йодом на моей груди. У каждого есть свои собственные решетки, которые люди всегда носят с собой, — прямо идеальная тюрьма.)

Кстати, я должен вот еще что сказать: кроме насморка, я мало что помню. Наверное, у меня плохая память. А, впрочем, подождите. Надо ПРОВЕРИТЬ. Нужно постараться впредь ничего не говорить, не взглянув на то, что под этим скрывается. Кажется, память вроде бы плохая: меня, например, хоть убей, я ничего не смогу рассказать про похороны моего деда. Что верно, то верно. Но наряду с этим есть разные пустяки: голоса, запахи, которые я помню так, как если бы это было вчера. Что из этого следует? Может быть, как раз то, что все это — не пустяки. Может быть, в данном конкретном случае как раз похороны моего деда — пустяки, а запах кондитерской на улице Аксо, куда я ходил иногда с Шампьоном, напротив, очень важен. На самом же деле я редко вспоминаю о прошлом. Да и о будущем я тоже не думаю. Прошлое для меня окрашено в серый цвет, будущее — в черный. Из детства мне вспоминается насморк, экскурсия в Ножан, гвоздь. Вижу я там и Шампьона — но вот вспомнил ли бы я о нем, если бы он не стал знаменитым? Я вспоминаю школу, господина Птижана, который всегда носил красивые полуботинки со скрипом, и господина Мисона, жена которого, как поговаривали, была не вполне в своем уме и поджидала его у выхода из школы, чтобы осыпать бранью. Вспоминаю улицу, отца, мать, сестру, консьержку, которая все время пронзительно кричала на играющих во дворе детей.

— Скажите, госпожа Мажи, не могли бы вы всыпать ему от меня, вашему Эмилю. Он опять мучил моего кота.

У нее длинная лошадиная голова, руки, всегда прижатые к туловищу под мышками.

— Вашего кота, госпожа Понтюс? Вашего прекрасного кота. Примите мои извинения, госпожа Понтюс. Я накажу его, можете быть уверены.

Ведь моя мать всегда соглашалась с мнением других. Всегда. И никогда не пыталась проверить его правильность.

— Мой кот, госпожа Мажи.

— Очень хорошо, госпожа Понтюс. О! И накажу же я его. У него навсегда пропадет желание.

Мать была почтительна со всеми. Господин доктор… Господин мясник…

— Понимаешь, Эмиль, вежливость — это богатство бедняка.

И из-за ее хороших манер именно ей мясник сбагривал плохие куски, а не этой гадюке, госпоже Понтюс. Моя сестра говорила ей об этом. Но мать не менялась.

— Когда человек вежливый, то он может добиться всего.

Система. Со своей вежливостью она получала в основном пинки под зад. И даже не замечала этого. Потому что она была, как другие: видела систему, а не действительность, ориентировалась, скорее, на принципы, чем на жизненный опыт. Или, может быть, она НЕ СМЕЛА замечать. Может быть, она тоже, как и я, боялась оказаться в одиночестве. Боялась оказаться единственной женщиной в мире, которой вежливость не помогает добиться успеха. И предпочитала отрицать очевидное. Словно чувствовала себя виноватой. Все из-за той же скромности. Из-за суммы слагаемых. Из-за неправильной суммы слагаемых. Вежливость + другие + бедная женщина = всеобщая доброжелательность. И, наверное, она обвиняла в этом себя. Она обвиняла одно из слагаемых: бедную женщину. Вместо того, чтобы обвинить других. Или, еще проще, вместо того, чтобы усомниться в принципе.

Но зато как-то раз, когда мы с ней возвращались домой, она сказала:

— Смотри-ка, кот консьержки.

И дала такого пинка ему по усам, что, клянусь вам, он долго еще мяукал, этот хищник госпожи Понтюс.

— Да, — произнесла она, — это доставило мне удовольствие.

После того как Жюстина вышла замуж, мать уехала жить к сестре в деревню, это возле Мо. Наверное, она довольна. Я собирался было сказать: счастлива, но это слово к ней не подходит. Следует сказать, что мы почти не видимся. Не то чтобы у нас возникла какая — то неприязнь, но так уж получается. Да и к тому же Мо — это ведь не ближний свет. Путешествие туда не из самых удобных. А кроме того, о чем бы я стал с ней говорить?

Хотя от других я слышу иногда, как они говорят о своих матерях. Или вижу порой на улице приятного вида благодушных мамочек со своими малышами. Молодых, свежих, которых так и хочется ущипнуть. Так вот! Не знаю, как уж это объяснить, но на улице Боррего матери никогда не были молодыми. Хотя, если посчитать, то, когда мне было шесть лет, моей матери было всего тридцать. И тридцать шесть — когда мне было двенадцать. Возраст, вроде бы, молодой. А мать Шампьона вышла замуж в двадцать лет, причем, как говорила маман, уже с Эдгаром в животе. И тем не менее они не были молодыми. Ни та, ни другая. Это были крупные женщины. Моя мать — с квадратным лицом и крысиным хвостиком волос, постоянно падающим на шею. Госпожа Шампьон была похожа на женщину из племени сиу — из-за своего носа с горбинкой. Но, в сущности, они принадлежали к одному типу — всегда серьезные, даже трагические, напоминающие выражением лица людей, переживших катастрофу. На обеих всегда были фартуки в клетку, более светлую или более темную, и от них всегда пахло водой, сыростью. У каждого слова есть свой запах. Для меня слово «мать» имеет шершавый запах, запах незрелых груш, маленьких невкусных груш. Умиляться этому? Запах мокрого пола. Запах жавелевой воды. На улице Боррего они были все такими. Впрочем, нет. Были два типа. Тип госпожи Мажи, госпожи Шампьон, госпожи Годде. Тип крепко сложенных женщин. И другие — изнуренные, ноющие, раздавленные кошки с тяжелой плетеной корзиной — тип госпожи Набюр. Но не молодые. Ни одной молодой. Правда, и не очень старые. Без возраста. В общем, не настоящие женщины. Поэтому, когда мы говорили: женщины, то думали о ком угодно, но не о наших матерях. А, может, на улице Боррего матери не были вполне матерями, или они не были вполне женщинами. Они НЕ ИМЕЛИ НА ЭТО СРЕДСТВ. Это их выражение. Последнее слово всех рассуждений. То, на что можно списать все. Госпожа Шампьон:

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: