Шрифт:
В душное июньское воскресенье он бродил по опустелому городу. Вероника томилась на семейной загородной прогулке к петергофским фонтанам. Никто из приятелей не наведывался к инженеру, не звонил. В последние недели он не замечал одиночества, сам избегал встреч. А тут очнулся от мыслей, огляделся и увидел раскаленную асфальтовую пустыню вокруг. Знание зрело в нем и усиливало его ото всех отъединенность. Он болезненно ощутил это — в жаркий день Лешакову сделалось холодно, как в пещере. Он засиделся в себе. Внутренний мир — нора. Страшно было вылезать. Но доступная чувствам элементарность жизни остро отрезвляла, выводила из забытья. Лешаков остановился, огляделся.
Город застыл в красе балтийского лета. Его аксессуары не яркие. Бабочки и мухи, и лепет лепестков, пронизывающий ветерок, наполненные световой игрой аллеи, безоблачное, но белесое небо, оно синело в стеклах окон, забытый мяч в траве, звенящие трамваи, прогулочные катера с поющими комсомольцами, пересохшие автоматы с газводой. Горячо пах асфальт. Раскаленные автомобили приткнулись у тротуаров, пыль в переулках и тополиный пух везде: на набережных каналов, на медленной воде, во дворах и садиках, и скверах, и даже в комнате инженера, влетевший в летнее окно, — пух с тополей опадал и падал, висел в воздухе, кружился и покрывал землю, как странный снег больных воспоминаний.
Лешаков вспомнил себя ребенком. Ровно миг он чувствовал себя так, словно никакого разрыва жизни между детскими днями и сегодня не было. Он взглянул на город юными глазами, и ему стало весело и страшно.
— Если я болен? — подумал он вдруг. — Что, если я болен?
Как бы облако, словно бы тучка набежала на горизонт. Все померкло в пейзаже. Засеребрилась рябью река. Инженера пронизал озноб.
Люди живут себе смирно, нормально — сосуществуют. Какая бы доля ни выпала, они мирятся. Терпят. Принимают бытие, как быт, — оно дано. Иное неизвестно. Иного нет. И не будет. Возможно, и природой не предусмотрено. Возможно, все так и есть, как и быть должно. И только Лешакову открылось. Одному. Благодать на него снизошла, видите ли. Но откуда благодать, если нет ей места в организованном космосе, если все согласно диамату? Не бред ли? В лучшем случае сдвиг от переутомления. В любом случае — аномалия.
Инженер отчетливо ощущал, как сходит с ума. Попадались редкие прохожие. Он медленно брел среди них. И чувствовал, что потихоньку сходит, сходит. Сейчас, вот сейчас. Воздух остекленеет. Прямо здесь. В нем что-то лопнет. Лопнуло? Не лопнуло.
Инженер не знал, как это начинается. У него не было опыта. Но он видал, случалось, сумасшедших. Они привлекали внимание. Даже если вели себя тихо и поначалу мало выделялись. Неуловимо, исподволь они притягивали взгляд, обращали на себя.
Инженер испугался, сейчас и его заметят. Повернутся и увидят. Нет, отметят странное, повернутся и догадаются. Шарахнутся. А потом незамедлительно схватят.
Схватят меня, остановят, подумал он. И пусть. Иначе хоть с моста вниз головой.
Лешаков озирался. На него не обращали внимания. Он засмеялся негромко. Полная гражданка несмело улыбнулась в ответ. Он поддал ногой легкий камушек. Джинсовый пружинистый мальчик в застиранной майке четко отпасовал. Лешаков вернул. Мальчик замысловато подпрыгнул и, спортивно скрипнув резиной тапочек, откинул камень назад инженеру, точно под ноги. Лешаков разочарованно перешагнул.
В тот момент он себя уличил, застукал на мысли, что стать сумасшедшим — какой-то все же выход. А иначе не ясно, что делать с догадками, которые накопил он и носил в себе, и не мог оставить, бросить, — невозможно от этого груза отделаться. И продолжаться невыносимо. С апреля манило его выйти: в офсайд, в аут, в сумасшествие. Просто же существовать мог он лишь с определенными усилиями. Наверное, непрерывно делать усилия на каждом шагу, подумал Лешаков, — это и означает жить.
Он сосредоточился, сконцентрировал мысли. Он стиснул чувства в кулак. И ощутил, как бьется страх ледяной рыбкой в ладони.
Если болен, оно рано или поздно откроется. Должно открыться. Атака болезни безжалостна. Но люди невнимательны. Посторонние люди не приглядываются ко мне, как я к ним. Они нормальны, и нет им дела. Не замечают. Долго еще не заметят. Анормальность обнаружит себя острее в личном контакте. Проявится под пристальным взглядом, проступит, как контуры на фотобумаге, выйдет наружу. Иначе…
Иначе получалось, что весь мир задвинулся — один Лешаков нормален. Ледяная рыбка скользнула сквозь пальцы, вырвалась из руки, и холод страха нахлынул, наполнил его, сбивая с толку. Не могут быть сумасшедшими миллионы людей, успокаивал он себя, еще более путаясь и пугаясь. Сотни миллионов, и среди них один-единственный в уме… Полный апофеоз. Думать так — уже сумасшествие.
Но если я понимаю, что это болезнь, — я не сумасшедший. Больной человек осознать бред не в состоянии. Он вне ума.
Безумие, безумие, — твердил Лешаков. И это было последнее удовлетворительное, полноценное объяснение происходившему. Потому как если не безумие, то что тогда?
Они себя считают нормальными. Они никогда не признают, они не уступят, как я. Миллионы уступать не умеют. Значит, они… Значит, весь мир!
С пустым сердцем Лешаков присел на скамейку. Он больше не мог вынести. Он запутался в сетях. Подлая логика оплела его. Он сидел, как спеленутый.
Был тот предел, когда человек дальше не идет. Лучше любого лекарства пригодилась бы теперь Лешакову записная книжка с адресами и телефонами. Но инженер книжицу потерял за ненадобностью. Перед ищущей мыслью расстроенными рядами, часто повторяясь, мелькали имена, имена — имена, бесполезные сейчас. В этих людях не было проку Лешакову. Он бы с ними не смог. Они бы не смогли. Да и все, что было связано с прошлым, пребывало в пыли, в паутине. Не интересно. Не поможет. Некорректные условия для эксперимента.