Шрифт:
— Какие ящики?
— Ящики теперь — мебель. Ну, куда ты свои ложки-плошки поставишь, на окно?
— Нет у меня ни ложек, ни плошек, — улыбнулась Люба. — Всю жизнь на казенных тарелках прожила. Муж у меня — офицер… то есть…
— Офицер — это замечательно. Идем за ящиками.
Кабинет медицинского чиновника областного масштаба. Хозяин был сух настолько, что очки его держались на хрящеватом носу только каким-то чудом. Он читал официальную бумагу, брезгливо морщась и все время раздраженно встряхивая ее.
Люба сидела напротив, с беспокойством наблюдая за его странно демонстративным поведением.
— Ну, и чего вы хотите? — с откровенной неприязнью спросил начальник, закончив чтение.
— Я хочу работать по специальности.
— С такой характеристикой?
— Простите?.. — Люба растерялась.
— Нет, уж вы простите! Халатность, бесконечные отлучки с места работы, прогулы и, наконец, рукоприкладство.
— Какое рукоприкладство?
— За провал на экзамене по «Краткому курсу Всесоюзной Коммунистической партии большевиков». Вот, черным по белому, — он внушительно потряс характеристикой. — Со ссылкой на документы и свидетелей.
Лицо Любы постепенно каменело, и сквозь эту, еще не ставшую непроницаемой окаменелость проступала такая человеческая боль, что исхудалый начальник спросил нормальным человеческим голосом:
— Воды?
— Благодарю, — Люба встала и, качнувшись, вышла из кабинета.
Цех старой швейной фабрики. Гул от множества работающих швейных машинок. Мелькают женские руки, бежит полотно, ряды сосредоточенных женских лиц. Анна, Аля, Рая…
И — Люба.
Вдруг — ликующий крик:
— Девочки!.. Девочки!..
По проходу цеха бежала молодая женщина, потрясая газетой.
— Ежова сняли, девочки!.. Ежов — враг народа!..
Комната Анны. Такая же узкая, как и все прочие комнаты бывшей казармы швейной фабрики. В ней сегодня шумно и отчаянно весело. На досках, положенных на ящики и накрытых простынями, — скромная закуска тех времен, вино, кружки и чашки вместо рюмок, разнокалиберная посуда.
За столом — одни женщины. Кто плачет, кто восторженно что-то говорит, кто звонко хохочет на грани истерики. И все — вразнобой, все перебивают друг друга.
— Теперь жизнь изменится, сестрички! Все изменится!..
— Господи, столько горя… И за что, за что?..
— Узнал все-таки товарищ Сталин правду!.. Узнал!..
— За товарища Сталина, подруги!.. За нашего отца и заступника!..
Ликуют осиротевшие, чудом избежавшие каторги жены, дочери, сестры врагов народа. Счастливыми слезами взахлеб плачет Люба.
Только Анна молчит. Курит одну за другой. И пьет.
Дождь. Затяжной, нудный, осенний. Попрятались все, кто мог. Пусто на улицах. Облетают каштаны.
По пустынной улице шел мужчина в старом, видавшем виды ватнике, намокшей шапке-ушанке, в грубых разбитых сапогах.
Таким он и ввалился в комнату.
— Алешка!..
Люба так закричала, что соседки бросились к ней. А она целовала небритое родное лицо, что-то говорила, смеялась сквозь слезы и снова целовала…
Алексей опомнился первым. Оглянулся на дверь, которую забыл закрыть за собою…
…Увидел женщин, что столпились в открытых дверях, в коридоре. Увидел их лица, их глаза…
Все понял, отпустил Любу, низко поклонился женщинам и тихо сказал:
— Простите нас.
Анна осторожно закрыла дверь.
Проникавший сквозь окно тусклый свет уличного фонаря кое-как освещал комнату. Кухонный стол со шкапчиком, две табуретки, два поставленных на попа фанерных ящика, накрытых белым полотном… Ничего больше не было в этой комнате, но зато все это являлось собственностью Трофимовых. Без инвентарных номеров.
Да еще стояла узкая железная койка, на которой они лежали, тесно прижавшись друг к другу.
— Я знаю, что ни о чем нельзя расспрашивать, — шептала Люба. — Но все-таки позволь один вопрос..
— Один — можно.
— Откуда ты узнал, что я в Воронеже?
— Коваленко сказал. Бывший комдив Коваленко. Он тебя сюда и направил.
— Он… тоже?..
— Он погиб, Любаша.
— Прости.
— Знаешь, может быть, даже и неплохо, что Егорку отчислили в войска, — меняя тему, сказал Алексей. — Послужит, похлебает солдатской каши, а там, глядишь, и снова — в училище.
— Я такая счастливая, такая счастливая!.. — вдруг невпопад горячо зашептала Люба. — Только одно смущает, Алешенька. Рыдают сейчас все мои сестрички во все свои подушки…