Шрифт:
– Я ситцевые платочки поставлял, я, – вдруг тихо признался Роман Трифонович. – Ровно четыреста тысяч косынок для царских подарков. Гордился даже: барыш! А вон он где – мой барыш…
– Оставь это, Роман, – поморщился Немирович-Данченко. – Нашел, чем душу свою травить? Ни к чему это сейчас, совершенно ни к чему.
– И не омыли их, – горестно вздохнул Хомяков, когда они вернулись к воротам.
– Копейки берегут, – проворчал Василий Иванович.
– Копейки? – взъерепенился Роман Трифонович. – Копейки беречь мы сроду не умели. Собственное спокойствие берегут. А наипаче спокойствия – место, которым кормятся. Чиновничье место – самая твердая валюта России, запиши это в книжечку будущим корреспондентам в назидание.
– Пойдемте в церковь, – тихо сказал Ваня. – Потом не протолкаемся, народ подходит.
В церковь они попали уже с трудом, на паперти и в дверях пришлось протискиваться. Гроб с телом Фенички стоял справа, близко от выхода, потому что Василию Ивановичу накануне стоило немалых усилий добиться разрешения хотя бы на это место.
– Омыли, – со вздохом облегчения отметил Хомяков.
Немирович-Данченко промолчал. И Каляев молча рассыпал белые розы по маленькому, странно съеженному телу.
Им еще повезло, потому что от дверей тянуло свежестью: в переполненной церкви было душно. Пахло горящим воском, тленом, людскими телами. Заупокойная служба еще не начиналась, а теснота возрастала. Небольшая кладбищенская церковь ни разу за всю свою историю не вмещала такого количества живых и мертвых, да и не была на это рассчитана. Трагедии потому и трагедии, что их и по сей день не удается предусмотреть, а тем паче – просчитать.
– Потеснитесь. Хоть на шаг. Мать с отцом тут.
Шепнули Василию Ивановичу в самое ухо, он оглянулся и увидел Тимофея в дешевеньком темном пиджаке. А за плечом его – согнутых страшным несчастьем, как-то сразу – не лицами даже, а всем обликом и существом своим – постаревших женщину и мужчину. И спиной отодвинул стоявших позади, освобождая малое место у гроба Фенички.
– Вот и нашли мы тебя, доченька… – выдохнув, еле слышно сказала мать, и отец обнял ее за плечи.
– Не одни мы нашли дите свое, мать…
Слава Богу, они успели, потому что почти сразу же началась заупокойная служба по безвинно погибшим. Чин был соблюден полностью, но – скороговоркой, потому что перед входом в церковь стояли точно такие же гробы, и точно такие же безвинно погибшие ждали своей очереди. А как пропели «Вечную память», Хомяков обнял журналиста за плечи, зашептав в самое ухо:
– Сам передай им, сам. Не могу я… Скажи, что это жалованье Фенички.
И сунул ему в руки конверт.
Кое-как пропустив на площадку перед церковью клир, люди начали выходить сами. Кто – поклониться покойникам у входа, кто – передохнуть, глотнуть свежего воздуха, а кто и порыдать в сторонке. В церкви стало просторнее, но она не опустела, потому что еще предстояли похороны. Родители Фенички и Тимофей не тронулись с места, а Роман Трифонович не вытерпел:
– Я покурить. Покурить только.
Василий Иванович остался, а вслед за Хомяковым выбрался на воздух Ваня Каляев.
– Может, угостите?
– Ты же не куришь, Иван.
– Надо мне сейчас.
Закурили оба. Иван задыхался, кашлял, но продолжал тянуть голубоватый сигарный дым.
– Не по годам тебе испытание, – вздохнул Хомяков.
– В самый раз.
– Что это значит – в самый раз?
– Для понимания. Понял я, на что жизнь положить должен. Задачу свою понял.
– И на что же ты положишь ее?
– Законы для всех должны быть одинаковыми. Без всяких исключений. С этого начинается справедливость. С чего-то она должна же начинаться, правда? Ведь не с нуля?
Роман Трифонович промолчал. Ни уговаривать, ни объяснять что-либо, даже расспрашивать было не время. Отпевали погибших рядом. Только вздохнул:
– Вот так, стало быть. Вот так.
– Преступление без наказания, – вдруг криво усмехнулся Каляев. – Разве может быть преступление без наказания?
И опять Хомяков промолчал. Он понимал, что юноша задает вопрос не ему, а то ли самому себе, то ли – Богу.
– Когда одного убивают, это – убийство. А когда тысячу? Как это тогда называется? Как? Скажите мне, я не знаю.
– Статистика, – буркнул Роман Трифонович, тут же пожалел о сказанном, но было уже поздно.
– Значит, статистика – государственное отпущение грехов? Этакая индульгенция? Значит, власть ни за что не отвечает? Сами себя подавили, ну так вам и надо? А то, что родители без кормильцев остались, что на паперть пойдут или с голоду подохнут, на это наплевать? Ведь молодежь в основном погибла, молодежь, стариков мало, я специально смотрел. Значит, двойная это потеря… Нет, что я – тройное, тройное это убийство! Сами погибли, родителей погубили и детей будущих. Тройное убийство, а виноватых нет. Нет и не будет, и суда никакого не будет, потому что убийцы в содеянном добровольно никогда не признаются!