Шрифт:
— Земля дрожит.
Вырванный из скорбного мира своих мыслей, Кастин поднял к светлому от лунного сияния небу обтянутое сухой кожей гладко выбритое лицо. Они давно миновали последнюю воинскую заставу. Больше им не встречались ни повозки, ни всадники. Дорога была совершенно пуста и, как кладбище, спокойная и тихая.
— Земля дрожит, — повторил едущий рядом подросток.
Кастин прислушался. Земля действительно дрожала. Что-то надвигалось на них. Поначалу казалось, что это шелестит ветер в благоуханную летнюю ночь. Спустя минуту им уже казалось, что это шумят морские волны в час прилива. Потом это напоминало людской говор на форуме в послеобеденное время в будничный день. Потом этот же форум во время самого людного сборища… во время следования императорской процессии… в дни голода… накануне вторжения варваров в город! И вдруг точно из-под земли выросли огни, десятки, сотни, тысячи… подвижные огни, мчащиеся в бешеном галопе, рассыпающие миллионы искр, белых, золотых, красных… Кастину казалось, что это сам ад обрушился на голову с жутким ревом, воем сатанинским, зловещим топотом апокалиптических чудищ…
Захолонуло неустрашимое солдатское сердце, безумный страх поднял волосы на хорошо вылепленной патрицианской голове. Значит, правда то, что упорно твердит Плацидия, будто Христос возлюбил род Феодосия и врагов его карает, как своих собственных?! Вот взбунтовался против Феодосиева рода Флавий Кастин — и вот уже разверзлась перед ним, еще живым, адская бездна, чтобы по суду божьему поглотить его со всеми близкими и теми из слуг и друзей, которые не покинули его в последнюю минуту…
— Затопчут… затопчут… сомнут… — слышит он тревожные восклицания.
— Бежать…
— Христос… Спаси, Христос…
Но тут же возвращается к Кастину хладнокровие. Нет, это не геенна огненная подступает к нему… это мчит со свистом и криком огромная людская масса, которая через минуту сметет, как придорожный лист, и всадников и повозки. Но вот от черной, озаренной тысячами трепетных огней подвижной массы отделяется несколько огоньков и мчат вперед с удвоенной скоростью, все дальше и дальше оставляя за собой сверкающую движущуюся стену. При свете месяца опытный взор бывшего командующего с легкостью установил, что скачут несколько десятков всадников с шестью факелами и чернеющим на фоне огней драконом — боевым значком вспомогательных войск империи.
— Заметили наши огни… Приняли нас за сторожевой пост… сейчас ударят, — вновь послышались возгласы в свите Кастина.
Те действительно приняли путников за сторожевой пост, но отнюдь не собирались нападать. Шагах в двадцати они замедлили ход перед неподвижно стоящим Кастином и принялись взывать:
— Императорская служба…
Тут Кастин приподнялся в седле и, напрягая голос, крикнул:
— Кто вы?
— Мы ведем подкрепление нашему императору, — пал ответ, брошенный звучным и властным голосом, столь хорошо знакомым Кастину.
Он понял все. Издевательски горькая усмешка искривила гладко выбритое продолговатое лицо. Не двигаясь с места, бывший командующий приложил обе ладони ко рту и изо всей силы бросил в ночь жестокие, издевательские слова:
— А какому императору?
Он был уверен, что сейчас наступит минута молчания, полного замешательства и тревоги. Но он ошибся: немедленно тот же самый голос, что и до этого, далекий от всякой тревоги, звучный, властный и необычайно уверенный в себе, только несколько раздраженный, ответил:
— Императору Иоанну.
И тут Кастин, нервы которого уже не могли выдержать этой игры, разорвал на груди одежды и, до крови раздирая ногтями нежную кожу, крикнул голосом, полным беспредельного отчаяния:
— Слишком поздно, Аэций… поздно… по…
Неожиданная судорога железными клещами перехватила на лету последнее слово, сдавила его, вогнала обратно в гортань, умертвила… Кастин с трудом перевел дух; прежде чем он успел второй раз схватить ртом воздух, те — под драконом — кинулись на него цокающей лавой ошалелых кентавров и в мгновение ока окружили тесным венцом встревоженных и негодующих лиц, римских, грубо вытесанных германских и обезьяньих, раскосых…
— Кастин… Кастин… — шептал, не веря своим глазам, широкоплечий всадник в плаще аметистового цвета, напрасно стараясь обнять сильной рукой изгнанника, который пятился и сжился с отвращением, точно от прикосновения пресмыкающегося и не переставая кричал:;
— Будь ты проклят, Аэций… И ты, и жена, и дети твои… Три дня… три дня… несчастные три дня…
И рвал на голове волосы, и до крови яростно кусал зубами красивые узкие губы. Если он переставал кричать: «Три дня… всего три дня», — то только затем, чтобы вновь твердить: «Слишком поздно… поздно… поздно…»
Безумный взгляд его то загорался злорадством, когда замечал, как отчаянье и тревога до неузнаваемости меняют окружающие его лица, то вновь полыхал огнем ненависти, как только в поле зрения появлялись спокойные, уверенные, хотя и озабоченные глаза Аэция. Тут он совсем переставал владеть собой, своими движениями, лицом и речью, преображался в оскорбленного Ахиллеса — и одновременно в Эринию, — и уже совершенно сорванным, хриплым голосом; кричал:
— Чтоб тебе пришлось смотреть на смерть своего сына, как я смотрел на смерть Иоанна… Чтобы ему на твоих глазах отрубили правую руку, посадили на осла и возили по арене… а потом отрубили голову… А толпа бы плевала ему в лицо и норовила попасть камнями в кровоточащую рану… та самая толпа, что некогда падала перед ним ниц и кричала: «Аве, император!» Нет уже Иоаннам и нет уже Кастина, командующего войском… Есть только жалкий изгнанник и еще есть покрытый позором Аэций… кунктатор… изменник… трус… Поздно… поздно…