Шрифт:
По мере того как голос его все больше хрип, взгляды всех украдкой переместились с его искаженного лица на недвижную фигуру Аэция. Тот, однако, казалось, ничуть не был задет ни словами, ни криком Кастина. Аэций спокойно переждал, пока перейдет в писк, прервется и совсем сломается хриплый голос, и только тогда начал говорить:
— Никогда не поздно, Кастин… Взгляни туда! Видишь эту черную, озаренную тысячами огней живую стену?.. Шестьдесят тысяч воинов дал Аэцию король Ругила, его друг… Разве виноват Аэций, что разлились воды и злобные демоны озер и рек задержали наше прибытие?.. Но повторяю — никогда не поздно… Плацидию, Валентиниана, их войска, а если надо, то и всю Италию мы сметем вмиг, как камешек на дороге… Идем, Кастин! Вели повернуть повозки и коней… Головой своего сына клянется тебе Аэций, что ты увидишь на арене Плацидию и Валентиниана в таких мучениях, что у Иоанна в земле побелеют волосы… Едем!
— Я не поеду вместе с Аэцием.
Из-под аметистового плаща появилась широкая, унизанная кольцами рука; толстые, короткие, отливающие золотом пальцы дружески прикоснулись к плечу Кастина, у которого, видимо, уже не было ни сил, ни воли сопротивляться. Погас лихорадочный блеск его глаз, взгляд стал тупым и равнодушным ко всему. Он даже не шелохнулся под ладонью Аэция.
— Может быть, сиятельный, великий воин, прославленный Кастин утомлен?.. Может быть, душа его, нервы и мышцы нуждаются в отдыхе? — голос Аэция, исполненный неподдельного участия и дружеского понимания, звучал подобно голосу любящего отца. — Может быть, нет временно сил и веры для дальнейшей борьбы?.. Это пустое — Аэций один все сделает за двоих: отомстит за Иоанна, опять впишет имя Кастина в золотые консулярии и честно поделит добычу и славу… Езжай прямо туда, куда ты ехал, Кастин… приедешь к моему другу, королю Ругиле… останешься у него, сколько захочешь… он примет тебя, как брата…
Кастин, уже совершенно спокойный, презрительно пожал плечами.
— И знать я не хочу твоих друзей и с тобой ничего не хочу иметь общего… Поеду куда-нибудь к ютунгам или гепидам… буду жить, как они, и умру среди них… только бы скорей…
И вдруг снова схватился обеими руками за голову и, уже не в силах кричать, застонал:
— Поздно… поздно…
С шипением погасли два факела. И сразу же утонула в темноте половина окружающих Кастина лиц. Аэций перестал быть живым, видимым, реальным — он был уже только бесплотным говорящим голосом:
— Для Иоанна поздно… для Кастина поздно… для живых — нет…
Не успел месяц золотистым краем коснуться черных нагромождений Юлийских Альп, как шестьдесят тысяч воинов снова мчались плотной огненной стеной к недалеким границам Италии, неся на копытах низкорослых, юрких коней ужас, смерть и разрушение. Флавий Кастин долго следил за ними взглядом, а когда на юге угас последний прыгающий огонек, прошептал:
— Ты не в Италии родился, Аэций… И быстро приложил полу темного плаща к неожиданно увлажнившимся глазам.
Одной только радости не изведала Галла Плацидия даже в день величайшего своего триумфа: той невыразимой радости, которую доставило бы ей зрелище последнего унижения и посрамления поверженного врага. Брошенный к ее ногам Иоанн не плакал, не скулил, не целовал ног, которые она незаметно сама подсовывала ему к окровавленным, разбитым каменьями губам. И не прославлял ее добродетелей, чтобы вымолить если не жизнь, то хотя бы конец без мучений. Упорно молчал. И только когда Геркулан Басс со слезами на глазах стал заклинать ее именем Христа, тогда в первый раз заговорил презренный Иоанн, еще два дня тому назад император и господин, прославляемый, счастливый, возвеличенный.
— Император, которого вы зовете узурпатором, благодарит вас, сиятельные мужи, — послышался из-под ног Плацидии голос, полный достоинства и спокойствия, — но откажитесь от дальнейших просьб и уговоров… Неужели вы не видите, что эта женщина — зверь столь же бешеный и жестокий, сколь трусливый и слабый?!
И снова замолк, устремив взгляд, полный упрека, печали и вместе с тем презрения, в клинобородое лицо Флавия Ардабура, которому десять дней тому назад даровал жизнь и который теперь яростнее всех настаивал на елико можно жестокой казни для узурпатора, подкрепляя свои слова примерами мук, к которым прибегали короли его племени, имея дело с пойманными живьем врагами. Примеры эти, излагаемые на плавном и отменном языке римлян и свидетельствующие об отличном знании предмета, определили окончательное решение Плацидии; в одном только не захотела она воспользоваться советом алана — насчет того, чтобы вырвать язык у приговоренного: она ждала, что еще услышит от него мукой вырванный крик боли, отчаяния или мольбу о милости.
Пришлось разочароваться. Ни жесточайшие мучения, ни самое страшное унижение, не смогли вырвать из уст Иоанна слов слабости и мольбы. А ведь — Плацидия знала — мучился он действительно нечеловечески… мучился так, что в переполненном до отказа амфитеатре не было ни единого человека, который бы не верил, что смертного мига ждет Иоанн, как радостного избавления… Поэтому кое-где раздались дикие крики, требующие продлить мучения, заставить осла сделать еще один круг… Но животное и без того было вымотано. Под тяжестью бессильного, почти бесчувственного тела оно валилось на землю, испуганно стригло ушами, между которыми текли на глаза и на морду струйки человеческой крови. Подгоняемое немилосердными ударами палок, оно на каждом шагу увязало в набухшем липкой черно-красной влагой песке и, только когда почувствовало прикосновение раскаленного железа к своему заду, с трудом сумело дотащиться до того места, где замкнулся наконец кровавый круг, тройным красным кольцом окаймляющий арену амфитеатра.
Тогда четыре пары сильных рук стащили безрукое тело с ослиной спины и швырнули его на песок прямо к императорскому подиуму. И тогда узурпатор заговорил во второй раз. Плацидия и окружающие ее сановники нагнулись как можно ниже, чтобы ничего не упустить из того, что он скажет; однако не к Плацидии обращался Иоанн и не к ней устремился его последний, все еще полный безрассудной надежды взгляд. Налитые кровью, почти ослепшие глаза с минуту остановились на чернеющем в глубине зеве двухстворчатых ворот, но, не увидев там никакого движения, ни замешательства, обратились к небу с выражением не муки и не боли, а удивления, упрека и жалобы, которые прозвучали и в его голосе, когда с почернелых, истерзанных губ сорвался последний возглас: