Шрифт:
Пришла, шурша крахмальными юбками, горничная Даша, доложила: «Чай кушать пожалуйте» — и быстро и ловко принялась убирать комнату.
Миша пил чай в темной столовой при электричестве, и ему нравилась и эта холодноватая, но удобная квартира, и полное независимое одиночество, и то, что у Второва ожидают интересные новости и что начинается суетливая, энергичная городская жизнь.
Петербургская привычная бодрость охватила его.
Наскоро разобрав свои вещи, тщательней, чем всегда, умывшись в ванной комнате и переодевшись, Миша вышел на улицу.
И деловитая толпа на улице, и трамваи, и даже мокрая слякоть и дымное небо казались Мише милыми и как-то опьяняли его.
Весело перепрыгивая через лужи, на ходу вскочил он на трамвай и отправился к Второву, жившему на далекой линии Васильевского острова.
От трамвая пришлось еще пройти довольно далеко в глубь линии, чуть не в поле, которое виднелось в конце улицы. Второв жил в новом, еще окруженном лесами доме на самом верху.
Он сам отпер дверь, перед которой стояла бутылка молока и лежало письмо.
В высокой мастерской топилась железная печь, пахло красками; фантастической яркости пейзажи знойных, неведомых стран украшали стены.
Второв в синем рабочем переднике, с кистью в руке, рыжий, веселый, быстрый, заговорил, как только увидел Мишу.
— Ну, слава Богу, приехали. Я был у С.{24} (он назвал фамилию известного художника), тот в восторге от вас. Непременно хочет вас видеть и вашего «Дафниса». Мы устраиваем свою выставку. Есть возможность журнала. Одного мецената заинтересовала Елизавета Васильевна. Да, с ней был опять удивительный случай.
Второв громко говорил, подбегал к большому полотну на раме, решительными мазками клал краски, отскакивал посмотреть, мешал что-то в кастрюле, стоящей на плите, — все это делал стремительно, отчетливо.
У Миши даже голова слегка закружилась от этих новостей, громкого голоса, быстрых движений Второва.
Мутный свет падал сквозь стекло потолка, от накалившейся печки было жарко; Мише хотелось тоже быть быстрым, деятельным, уверенным, как Второв. Он уже почти не слышал, что тот рассказывал.
Второв резко повернулся на каблуках, зорко оглядел и, улыбаясь толстыми, алыми губами, своими, сказал:
— Вы изменились, Гавриилов. Браво! Вас что-то обожгло, и в глазах что-то… Нет, вы не влюблены, но… какого же приключения вы сделались героем? Кто «она»? Я всегда говорил, что вы еще выкинете совсем неожиданное. Подождите, Елизавета Васильевна выведет вас на чистую воду.
Он ничего не расспрашивал, будто все зная, только смеялся, и от его громкого, слегка наглого смеха Мише становилось весело, и он горделиво и робко краснел, как бы только сейчас сообразив всю необычайность и интересность того, что случилось и что ожидало его.
Он готов был рассказать все Второву, чуть не похвастаться, но тот бросил кисть в угол, сорвал передник, протанцевал какой-то импровизированный танец перед своей картиной, припевая:
— Готово! Готово! Каков колорит-то!
Потом бросился к кастрюле, из которой шипя уходила вода, и больше уже не обращал внимания на Мишу.
Второв вынул из шкафа две тарелки, сыр и колбасу, завернутые в бумажки, составил с маленького круглого стола чашечки с красками и бутылку скипидара, покрыл его скатертью и, разлив жидковатую кашицу по тарелкам, пригласил Мишу сесть.
— Ваше место, синьор. Это — овсянка, пища богов. Укрепляет, возрождает, возбуждает, — весело болтал он, показывая свои крепкие, белые зубы.
Они ели пахнущую слегка дымом кашку и говорили о будущих работах, выставках, любовных приключениях друзей, Матиссе, Гогене,{25} Полуяркове, близких успехах; только имени Агатовой Миша почему-то не произнес, рассказывая со смехом московские свои злоключения.
Дружба соединяла этих двух, столь противоположных молодых людей — тихого, меланхолического, вялого Гавриилова и Второва, быстрого, бодрого, шумного. Ни с кем не чувствовал Миша себя так легко, никто так много не возбуждал веселой и энергичной легкости.
Когда, пройдя по бесконечной линии, вышли они на набережную, прояснило, ветер с моря гнал тучи, и робкое солнце заиграло на крыше морских доков, на противоположной стороне и далеком куполе Исаакия.
Размахивая руками, Второв говорил высоким, почти визгливым голосом:
— Этот город меня опьяняет. Вы еще не проснулись, Гавриилов, вы еще не чувствуете его. Он учит быть легким, стройным, неуловимым, всегда готовым на самое фантастическое приключение или подвиг и, вместе с тем, свободным, замкнутым, никому не раскрывающим своих тайн. Вот чему учит этот магический, холодный и вольный Петербург.