Шрифт:
— Миша, мальчик мой, наконец-то ты приехал! Лошади за тобой три раза выбежали. Уж я ждала тебя, ждала, — восклицала она, прижимая к себе Мишу.
— Простудишься, мама, — ласково сказал он и повел, обняв, в дом.
В зале, на полу, над огромным планом, сосредоточенно ползал Давыд Матвеевич, то припадая совсем черной своей длинной бородой к плану, то приподымаясь и будто с высоты озирая простиравшиеся пред ним горы, леса, поля и деревни.
— А, Михаил! — рассеянно произнес он, поцеловал сына и опять принялся отмерять на своем плане, бормоча что-то про себя и закусывая усы.
— Старик наш с новым проектом возится, голову потерял, — улыбаясь, сказала Анна Михайловна, и Маня и Лиза громко засмеялись; а Гавриилов смотрел и на отца, ползающего по полу, и на Анну Михайловну, пускающую меланхолические колечки дыма, смешно складывая губы трубочкой, и на девочек, обожающе не спускающих глаз с него, и на залу с пианино и итальянкой над ним, с красным диваном, засохшими пальмами, на все это такое привычное и милое, будто в первый раз он видел все, и было это сладостно и почему-то печально.
— У Миши роза!.. Кто тебе подарил? Дай понюхать! — закричали Маня и Лиза, заметив цветок, который Гавриилов благополучно привез, прикрыв его шубой, и обе потянулись к розе.
— Нет, нет, все вынюхаете! — шутливостью скрывая смущение, отбивался Миша от сестер, высоко Поднимая свою розу над головой.
— Принесите лучше воды и стакан.
Девочки бросились за водой, а Гавриилов прошел в свою комнату.
Топилась печка. Светилось солнце. Знакомый вид на огород, заваленный снегом, и озеро далеко внизу открывался.
Все было тщательно прибрано.
В порядке разложены вымытые кисти, ящик с красками, книги.
Натянутый на раму холст с начатой картиной стоял прислоненный к небольшому мольберту собственной работы Давыда Матвеевича.
На столе лежало письмо.
Второв, один из немногих товарищей Гавриилова, писал, что известный художник, у которого они хотели работать, принял его ласково, обещал помочь и даже дать заказ.
Второв звал скорее Гавриилова в Петербург; письмо было радостное и возбужденное.
Гавриилову захотелось работать.
Он достал с гвоздика синий свой балахон, развел краски и, поставив холст на мольберт, сел в кресло, рассматривая начатый этюд.
Маня приотворила дверь.
— Ах, ты уже работаешь. Все равно, сейчас завтрак. Вот вода для твоей розы.
— Ты мне не мешаешь. Посиди со мной. Расскажи, как у вас в гимназии и вообще…
Маня, забравшись на постель, принялась болтать.
— Знаешь, у нас ужасный случай. У Лизы поклонник объявился. Какой-то ученик из ремесленного. Мы даже с ним не знакомы. И, представь себе, привязался! Каждый день нас у гимназии ждет и потом целый вечер под окнами ходит. Ничего не говорит, только смотрит. Говорят, у него револьвер всегда в кармане. Папа исправнику написал…
Гавриилов слушал неистощимые ее рассказы и рассеянно улыбался.
Замысел смелый, несколько смутный еще, родился в нем. Острым ножом соскоблил он все начатое и быстрыми мазками стал набрасывать новое, машинально повторяя:
— Так револьвер у него? Да, да!
Но работа не клеилась.
Улыбка женского лица напоминала Хлою, а ему нужно было что-то другое, и тот тонкий соблазн невинно-чувственной улыбки не казался ему привлекательным. Была какая-то тяжесть, мучительно вспоминалась Москва, и хотелось легкости, ясности, простоты какой-то иной.
Гавриилов досадливо замазал набросок и бросил кисть.
Маня, выложив все свои новости, засыпала вопросами:
— Ты побледнел, Миша… Ты устал? Весело было в Москве? Что Полуярков? Картина твоя будет помещена?
— Ах, нет, нет! Не надо сейчас спрашивать, — с таким несвойственным ему раздражением ответил Гавриилов, что девочка, смутившись, замолчала.
Ему стало стыдно за грубость свою, и он ласково привлек к себе сестру и, взяв за плечи, стал ходить с ней по маленькой комнате.
Стукнула в дверь Анна Михайловна.
— Завтракать, Миша.
Постояла на пороге, тонкий мундштук посасывая, пристально и как-то тревожно вглядываясь в сына, и вдруг обняла его за шею, прижала к себе и заговорила быстро:
— Мишенька, Мишенька, что с тобой? Странный ты какой-то приехал. Что случилось с тобой? Неудачи какие-нибудь или…
И, оттянув его голову, смотрела в глаза, будто угадывая какое-то смятение в нем вещим материнским своим сердцем.
— Мальчик ты мой. Боюсь я за тебя, слабенький такой, бледненький.