Шрифт:
Вот этот-то визг тормозов, оборвавший антиобщественное бытие черного короля помоек, определявшее его же антиобщественное сознание, – он и ознаменовал в жизни Павла Лаврентьевича новую прелюбопытнейшую веху.
Пришел Манюнчиков на работу, а там у шефа в кабинете встреча деловая, и сам шеф сияет, как свежепокрашенный, втирая очки наивным импортным бизнесменам на предмет купли некоего аппарата, лично шефом сконструированного и любые реки на чистую воду выводящего.
Глянул Павел Лаврентьевич на кивающего азиата в пиджаке от Кардена и с телевизором на запястье, глянул – и понял, что не возьмет раскосый шефово детище, ну ни за какие коврижки отечественного производства.
Отвел Манюнчиков начальство в сторонку, мнение свое изложил, ответное мнение выслушал, подавился инициативой и дверь за собой тихо прикрыл. А назавтра выговор схлопотал, с занесением и устным приложением, за срыв договора важнейшего и пророчества вредные, работающие врагам нашим на руку, кольцами да часами увешанную.
Только беда одна не ходит, и, когда Манюнчиков домой возвращался, пристали к нему хулиганы. Стоят на углу могучей кучкой: эй, кричат, дядька, дай сигарету!.. Дальше – больше, слово за слово, и двинулся наконец атаман на укрощение строптивого дядьки Павла Лаврентьевича. Глянул на него Манюнчиков – и сразу все понял. «Не подходи, – умоляет, – не подходи, пожалей себя!..»
Да куда там, разве атаман послушает… Взял гроза подворотен крикуна за грудки, к стенке прислонил для удобства, а стена-то дома пятиэтажного, а на крыше-то каменщик Василий трубу кладет, и хреновый он каменщик-то, доложим мы вам, кирпича в руках – и то удержать не может…
Одернул Манюнчиков куртку и прочь пошел от греха подальше. Хоть и предупреждал он покойного, а все душа была не на месте.
И пошло-поехало. Отвернулись от Павла Лаврентьевича друзья, потому что кому охота про грядущий цирроз печени да скорую импотенцию выслушивать; жена ночами к стенке и ни-ни, чтоб не пророчил о перспективах жизни совместной; на работе опять же одни неприятности, – так это еще до предсказаний судеб начальников отделов, судеб одинаковых и одинаково гнусных…
Пробовал Манюнчиков молчать и три дня молчал-таки, хотя и зуд немалый в языке испытывал, а также в иных частях тела, к пророчествам вроде бы касательства не имеющих, – три дня, и все коту Вячеславу под хвост, потому как подлец Лихтенштейн при виде душевных терзаний коллеги взял да и спросил с ехидством: «Ну что, Паша, скоро заговорит наша валаамова ослица?!»
Глянул на эрудита взбешенный Манюнчиков, и «Типун тебе на язык!» сам вырвался, непроизвольно. Не поверил Сашка, улыбнулся, в последний раз улыбнулся, на неделю вперед, по причине стоматита обширного, от эрудиции, видимо, и образовавшегося…
И вот однажды сидел удрученный Павел Лаврентьевич в скверике, думу горькую думая, а рядом с ним старичок подсел, седенький такой, румяный, бодрый еще, – и изложил ему Манюнчиков неожиданно для себя самого всю историю предсказаний своих несуразных и бед, от них проистекающих.
Не удивился старичок, головкой кругленькой покивал и говорит: «Ничего экстраординарного я у вас, голубчик, не наблюдаю, обыкновенный синдром Кассандры, и все тут».
Хотел было Манюнчиков обидеться, но сдержался, и правильно, потому как изложил ему академический старичок и про пророчицу Кассандру, в древней Трое проживавшую, и про проклятие Аполлона, за треп несвоевременный на нее наложенное, так что в предсказания ее никто не верил, хоть и правду вещала Кассандра, только неприятную весьма, даже для привычного эллинского слуха неприятную…
А в конце лекции своей подал старичок надежду вконец понурившемуся Павлу Лаврентьевичу.
– Вы, – говорит, – людям дурное пророчите, вот они вам и не верят, ибо человек по натуре своей оптимист. Тут, голубчик, связь причинно-следственная имеется: вам не верят, а оно сбывается. Вот и найдите кого-то, кто в слова ваши поверит, – глядишь, оно тогда и не сбудется, и вздохнете вы с облегчением…
Сказал, встал с лавочки и к выходу направился. Поинтересовался Манюнчиков, откуда старичок столь осведомленный образовался, а тот и сам признался: дескать, и у него синдром, только другой, имени маркиза какого-то заграничного.
Порылся после любопытный Павел Лаврентьевич в энциклопедии и отыскал там маркиза оного, де Садом именуемого, а заодно и о происхождении садизма вычитал, – то есть совет советом, а убрался он из скверика крайне своевременно.
Полный список людей, не поверивших Павлу Лаврентьевичу и за неверие свое пострадавших, мы приводить решительно отказываемся по причине дороговизны бумаги, а также полного единообразия последствий. Особый интерес вызывают разве что сотрудники иностранных консульств в Занзибаре, так до конца своего и не уверовавшие в возможность конвенции о каннибализме, да заезжий английский миллионер, собравшийся было завещать Манюнчикову все свое состояние, но вовремя раздумавший, при предвещании грядущих неудач в гареме разорившегося шейха арабского…
Ну кто мог знать, что стоящая рядом блондинка – не секретарша пожилого греховодника, а жена законная, почище ревнивой Люськи?! И напрасно дипломатичный Павел Лаврентьевич разъяснял ей на пальцах, что гарем еще только имеет место быть купленным, – хорошо хоть местные сопровождающие по шее не дали, из апартаментов выводя, пожалели убогого…
А старичка советчика Манюнчиков встретил как-то в скверике памятном, где академик приглашал к себе на чашку чая молоденькую девицу с немного вдавленной переносицей, даму, однако, не портящей, а дедушку возбуждающей.