Шрифт:
И поворачивается к Теодору.
— А вы — пожалуйте. Вас-то мы ждем.
И, пошаркивая тапками, ведет за собой.
Шомер не привык ходить разлаписто и чувствует себя медведем в тесной клетке. Зато есть время посмотреть по сторонам. Квартира неожиданная, штучная; в коридоре большое окно, с улицы через него заглядывает гипсовая морда летчика в растрескавшемся шлеме: пустые глазницы, вдавленный зрачок, негритянски приплюснутый нос. Сердце ёкает; не сразу понимаешь, что перед тобой фронтонная скульптура.
Стены узкого прямого коридора сверху донизу увешаны карикатурами: тощий Гитлер, жирный Чемберлен, злобные потомки дяди Сэма, Солженицын стоит на карачках, перед ним кормушка с надписью «Предатель».
Пахнет мятой, миндалем, котлетами, больницей, прошлым. Но совсем не пахнет дряхлостью и смертью. Шомер знает этот тонкий сыроватый запах: как если бы одежду промочили под дождем и скомкали. А в этом доме запахи сухие, ясные. Хотя хозяину на днях исполнилось сто два.
— Вот, — одышливо докладывает внук. — Привел.
— Спасибо, Ванюша, — сипловато, как любимую собачку, хвалит внука хозяин квартиры. — Завари нам, пожалуйста, чаю.
Хозяина зовут Силовьев. Андрей Михайлович Силовьев. Он сидит за гигантским столом, лицом ко входу; свет, падающий от окна, обводит четкую фигуру ярким контуром, как на картинах раннего Юона. Узкое лицо затенено, как будто спряталось само в себя. В первую секунду кажется, что это манекен, в отлично сшитом пиджаке цвета грозового неба. Из воротника сияющей рубашки выступает щегольской платок, завязанный вольным узлом. На безымянном пальце перстень с темным непрозрачным камнем.
Шомер инстинктивно ищет, где часы — и не находит. Отмечает взглядом светлые панели, лакированную мебель, застекленные фигурные шкафы, построенные лет пятьдесят назад. Над шкафами, упираясь в потолок, висят портреты всех вождей, которых пережил хозяин дома. Начиная с государя Николая Александровича: доброе, унылое лицо, безвольные глаза навыкате, высокий обреченный лоб. И заканчивая предпоследним, тоже добрым и безвольно-обреченным.
— А что же нынешнего не повесили? — с опаской шутит Шомер. И добавляет, сглаживая. — Здравствуйте, Андрей Михайлович, спасибо, что Вы согласились быть со мной… принять.
Манекен меняет позу, лицо выползает на свет. Кожа пластилиновая, с паутинкой безжизненных венок на белых, обескровленных висках; волосы густые, но совершенно невесомые: дунь, и разлетятся одуванчиком. А глаза совсем не стариковские. Голубые, четкие, сверлят собеседника, и сколько же в них силы, жажды жить!
Силовьев не спешит; он держит паузу, колеблется. Потом решает смело отшутиться.
— Мы, Феденька, не вешаем, мы выставляем. А нынешний пусть поработает. Посмотрим, что там из него получится.
Еще чуть-чуть подумав, осторожно и двусмысленно подмигивает Шомеру.
— А что до вас, то хрен бы не принять, вы денег-то не просите. Другие ходят исключительно за этим.
Старик приподнимает амбарную книгу, в картонном сером переплете, бледно разлинованную.
— Подойдите. Да не бойтесь вы, не укушу. Между прочим, у меня четыре собственных зуба! — вдруг по-детски хвастается дед и широко распахивает рот; тут же спохватывается, обиженно сжимает губы, каменеет.
Какой же это мучительный труд — уклоняться от ловушек старости, играть с маразмом в прятки; приходится все время помнить, что черная дыра в опасной близости, затянет — не заметишь. Шомер знает об этом не понаслышке; в сравнении с Силовьевым он просто юн, но уже не раз ловил себя на пробных замутнениях.
Шомер заходит со спины, склоняется; от бордового платка Силовьева исходит дорогой, надежный запах. Амбарные страницы сверху вниз рассечены чертой. Слева ученическим чернильным почерком, с нажимами и завитушками, вписаны фамилии и суммы, вялые росчерки должников. Справа дата, «погашено», твердый автограф хозяина.
— А это что? — любопытствует Шомер.
В некоторых графах выведено красным: «х». С ученической послушной завитушкой.
— А это значит, не вернул, и хрен получишь. Пьют, гуляют, поносят меня, а я им даю, у меня ведь, слава Богу, есть. Художники! Я всю жизнь свою, при этой самой, власти. И при деньгах. Да вы же знаете, чего там говорить. И меня за это презираете. Ведь правда презираете, совсем чуть-чуть, вот столько?
Он показывает на длинном, пересохшем пальце: ну тютельку, признайтесь, презираете? Ногти у Силовьева овальные, похожи на лунные камни; идеально выточены пилкой, скруглены.
Шомер, конечно же, знает. Силовьев — настоящая советская легенда. Будучи студентом ВХУТЕМАСа, он стал придворным рисовальщиком, рыхлым угольком набрасывал подружек любвеобильного председателя ЦИКа Енукидзе, пышных, в аппетитных видах. Проскочил через тридцатые, как тигр сквозь огненные кольца дрессировщика; при Хрущеве был подвинут на обочину (постарались пошленькие Кукрыниксы), но очень быстро возвращен в обойму. А в середине 90-х, уверившись, что ход истории переменился, передал Приютину бумаги, из которых следовало, что мать Силовьева, урожденная Мещеринова, принадлежала разоренной ветви рода. О чем никто при Советах не знал.