Пятигорская Людмила
Шрифт:
Прямо на столе странички оставлю, бумагу не спиздят: кому надо? Макаю перо в чернила, заношу здоровую руку, другая, раскачиваясь словно маятник, минуты отсчитывает.
ДОРОГАЯ РЕДАКЦИЯ!
Времени у меня мало, поэтому не спешу. Спешат те, что всюду хотят поспеть, а я уже дотащилась. И вот сейчас только вижу, как одиноко стоит мой город!
С точки зрения здравого смысла я немного того, но sub specie aeterni [39] — вполне нормальна. Тупой ум бредет к истине через несуществующее материальное, не зная, что из ничего ничто не получается. Nota bene, характерная черта глупости — необъяснимость. На самом-то деле бесполезное куда нужнее необходимого. Идиоты же тянутся к общему обязательному. Так говорила моя мать, а теперь и я в этом уверена. Простите, у меня путается в голове, и жар возрастает. Моя тетка, девица, с пересохшим бесплодным лоном, когда впадает в беспамятство, роды неминуемо имитирует. Рожает через каждые пять минут и все, представьте, мальчиков. Когда-то, посетив сию обитель душевной скорби, я тетку спросила: «Зачем тебе столько парней, тетя?». — «Как же зачем? — говорит. — Они на войну строем уходят и все до единого погибают. Стране солдаты нужны, вечное пополнение». Спасибо, что Любонька — девочка. Впрочем, и так до нее не дотянетесь. Она далеко от вас спрятана — за морями да за лесами, в ларце да в яйце.
39
С точки зрения вечности (лат.).
При этом хочу заметить, что близких людей я спасла. Они уже за пределами «всенародной мобилизации». Странно, но ваша война — безразмерная, растяжимая — даже до стариков и детей докатывается, с которыми вы воюете, не зная ни сна, ни отдохновения. Что ж, буду продолжать и дальше бесчинствовать, если дело того требует. Предстоит еще с Ильей и Никитушкой разобраться, не оставлять же их вам на съедение? Как-никак, капитан последним уходит с тонущего корабля.
Перечисляю всех поименно, как на стене плача: мой дед Андрей, бабка Прасковья, отец мой и мать, шофер, Глаша, Лиза, Елизавета Вторая, Никита, Илюша и Макс. Из всего длинного списка одна королева из туманного Альбиона в живых и останется. Люба в счет не идет. Я ее к смертникам в штрафбате не причисляю, у нее еще шансы есть! Господи, прошу тебя об одном, сделай Любу посредственностью!
Кстати, предупреждаю, буду бросать перо и к мальчикам убегать. Никитушке время от времени губкой смачиваю уста, но он не глотает, языком только облизывается. Полотенцем холодный пот с лица вытираю и волосы, прилипшие к черному лбу, на макушку откидываю. Глажу его по рукам, по щеке; что-то там говорю, чтобы Никитушке страшно не было. Больше ничего сделать нельзя, других забот нет. А Илюшу мне надо воблой подкармливать и снежной водицей в гробу поить. Он молодцом, дольше Никиты продержится, хотя на спине уже пролежни глубиной в палец. О! Слышите ли сейчас? Звонит в мамин серебряный колокольчик. Побегу в светелку, проведаю. Рекламная пауза.
«Илюша, тебе чего?» Тот смотрит ввалившимися глазницами и слезно меня умоляет: «Ступайте в сарай с инструментами, принесите секиру, на худой конец садовые ножницы». — «Час от часу не легче. Я ведь из дома не выхожу, ты разве не знаешь?» Илья болезненно морщится, под одеялом истерично чеша опухшие гениталии. «А вы давайте ползком, — просит, — нашей фортеции снаружи не видно, мужики под стеной за рвом окопались…» — «Вот что, Илья, — говорю, — садовые ножницы я в сортир упустила, а топор, в ту последнюю ночь, Макс в корзинке с собой унес». — «Ка-та-стро-фа, — констатирует тихо Илья, соскребая с яиц насекомых, — а я пуще надеялся, что вы мне чресла одним махом отрубите. Мочи моей больше нет гнидам потворствовать… Облюбовали, обсели срам… А я без него могу обойтись, куда будет вольготнее… Если не верите, гляньте…» С усилием откидывает одеяло, поднимает двумя пальцами вздутый лиловый член и вертит им во все стороны. За перегородкой шипит Никита. Бегу прямо к нему, а тот, наподобие ящерицы, то высунет пупырчатый язык, то с клекотом втянет. Мочу в ведре губку. Обтираю Никите шею, лицо. Он на миг застывает… с трудом выпускает воздух, обдавая гнилым дыханием. За спиной заливается серебряный колокольчик. Что-то я сегодня устала. Пора бы и честь знать. Рассудок мутится. Жар какой-то сорокаградусный. Выпадаю. Мои предыдущие выпадения, когда мои домочадцы переставали меня видеть, — всего лишь жалкие репетиции, проба пера. Зато теперь «отбуду» по-настоящему. В конце концов, должна же я подтвердить (в самом дурном случае — опровергнуть) нулевую догадку о подложности «бытия», простите за пафос. Не удалось на примере Лизы и Глашы, которые, видимо, хотя кто знает, в панике разбежались (нашли что терять!), попробую на своем — бежать-то мне некуда, хоть тресни. Нет, вы прикиньте: они, все мои, не что иное как марево, вторичное производное от меня; и это б еще полбеды, но я и сама — липовый морок, в чем я доподлинно убедилась по ходу чужих (чьих?) событий, в пыль стерших мою «реальность». Значит, они (очередность исчезновения с «поля битвы» — по списку) — марево марева, химера химеры, проекция от проекций; значит, я за них не в ответе, поскольку сама в темноте где-то ползу по вражеской территории. О чем же тогда нам всем жалеть? Чего маяться? Ладно, отвалим — там поглядим. Я вам потом сообщу, если будет откуда. Итак, братья древние, римляне-однополчане, vivos voco, mortuos plango [40] :
40
Зову живых, мертвых оплакиваю (лат.).
«Живу я в маленьком провинциальном городке Нещадове, название которого вам вряд ли что скажет. Бытует легенда, что во время нашествия дотошные, как собаки, монголы проскочили через Нещадов, по недосмотру его не заметив. А когда воротились, чтобы все-таки разорить его и разграбить, то города не отыскали — кружили, кружили на своих конях, будто в проклятом, гиблом месте…»
Глава пятая
В ОЖИДАНИИ АРЕСТА
Не знаю, как долго я была погружена в чтение, но мне показалось, что надо мной пролетели годы и я попала в зазор между одним и другим временем, одно из которых закончилось, а другое и не думало начинаться. Иначе говоря, так «вчиталась», что про все на свете забыла, и про неминуемый арест — тоже. А в конце — взяла и расплакалась. Мне было почти так же жутко, как и самой героине. То ли книжка на меня так подействовала, то ли страх перед наказанием, но возвращаться в ту жизнь, из которой я выбыла, не хотелось. Мало сказать «не хотелось» — меня от нее тошнило. Да и эта безумная героиня, уж так ли она безумна? Ведь насмерть стояла — между своими, которых больше себя любила, и жизнью. Я запомнила, как она говорила про марево, принимаемое за реальность. Мне сейчас как-то не по себе — словно переступила через порог, а дверь и захлопнулась; впрочем, я нисколько не рвусь обратно, просто идти пока больше некуда. Придется признать, что я ошибалась и что нет ничего более лживого и обманчивого, чем жизнь. Если, конечно, верить упомянутой героине. О, мне, как и ей, так бы не хотелось ни во что ввязываться! Я захлопнула книжку, вытерла рукавом слезы и подняла глаза. То, что я увидела, превзошло всякие ожидания.
ВАС УСТРАИВАЕТ ЭТОТ МИР?
Сквер был запружен народом. Вокруг меня собиралась толпа, стягиваясь в кольцо. Кого только здесь не было! Пресса, тв, представители партий, обществ и клубов и просто какие-то одиночки, пожирающие меня взглядом. «Против чего протестуешь?» — проорал газетчик, весь какой-то расхлябанный, расхристанный, сунув мне диктофон в лицо. «Да ни против чего», — ответила я, промокнув носовым платком глаза и громко в него высморкавшись. «Как? — спросил он. — Тогда чего добиваешься? За что ратуешь?» Толпа замерла в томительном ожидании. «Да ни за что», — сказала я, хлюпнув носом. Газетчик растерянно оглянулся и попробовал еще раз: «Означает ли это, что you are happy with this world?» Я пожала плечами. «Да он меня вообще мало интересует». Вынула сухари из мешка, занятые моим мужем у белок, нащупала под табуреткой стакан и плеснула в него из термоса кипятку. Газетчик стоял, разинув от удивления рот и подтягивая спадающие с задницы джинсы, а на него сзади уже напирали, проталкиваясь ко мне поближе. Припоздавшие, из задних рядов, подпрыгивали, чтобы увидеть «арену действий».
Какой-то мужчина в шотландской кепке, подмяв под себя газетчика, прокричал: «А что же ты здесь сидишь? Без позиции? Уступи тогда место другим, у которых она есть!» Я жестом дала понять, что, мол, пожалуйста, и начала размачивать в кипятке сухари. «Отсутствие позиции — гражданская смерть!» — гаркнули из толпы. «Господа, она протестует против протеста! — отозвались с другого конца. — Такая вот у нее „позиция“!» По рядам прокатился рокот. Толпа шелохнулась и сдвинулась с места. Мужчина сорвал кепку и, отбиваясь от наседающих, принялся ею размахивать во все стороны. «Средневековая дикость нравов! — орал он. — Я — за осознанную свободу! За свободу от вашего „общества“, под гнетом которого личность уничтожается! Я написал интереснейшую работу об истории индивидуализма, которым мы, островитяне…» — «Писатель, остынь! — раздалось с галерки. — Спасение — в коллективном разуме…» В толпе зашикали. «… Которым мы всегда славились и который противостоит любому другому „-изму“, изобретенному дегенератами… Я за свободу от…» Писатель сорвал голос и захрипел.
Распихивая народ локтями, в первые ряды прорвался следующий оратор, одетый в майку, на которой был нарисован премьер-министр с чайной чашкой на голове и автоматом в руках, нацеленным на смотрящего. Надпись под рисунком гласила: «Старина, делай чай, не войну». Оттеснив писателя, который, хрипя, продолжал потрясать в воздухе кепкой, он заорал: «Не спрашивайте про свободу в категориях „от чего“, спрашивайте — „зачем“! Зачем она вам нужна и что вы хотите с ней сделать? Свобода для „убивать“ или для „быть убитым“? Другой альтернативы сегодня у вас нет!».