Шрифт:
Комната, в которой я проснулась-не проснулась, была прекрасной, доброй комнатой. Широкая, удобная, в меру мягкая кровать, бледно-голубое, приятного оттенка и упоительное на ощупь белье, голубые в мелкий цветочек стены, светло-серый огромный ковер на полу, книжный шкаф — вернее, целая книжная стенка — с удивительной подборкой книг (деликатесы мировой литературы, в том числе детской), кресло, журнальный столик, стол побольше с двумя стульями… Но суть не в меблировке, а в какой-то неуловимой атмосфере покоя и уюта: если бы я представляла идеальную комнату, она была бы именно такой. Нет, дело даже и не в этом — во мне самой был покой. Во мне — или в той, другой женщине, чьей жизнью я так прониклась, чьим восприятием жила. Меня не пугало, что я оказалась в совершенно незнакомом месте, что я понятия не имела, что это за место. Проснувшись, долго лежала, нежась, почти без мыслей. Потом встала, прошлась по комнате, осмотрелась — не осмотрелась, скорей, совершила экскурсию. Подошла к шкафу, удивилась подборке — спокойно обрадовалась. Вытянула за корешок «Дафниса и Хлою». Свернулась в кресле клубком, воображая ее, той женщины, уютное четырнадцатилетнее детство: вечер, с уроками покончено, скоро с работы вернутся родители — счастливый час ожидания и одновременно спокойной, праздной тишины. Отстраненно подумала, что и здесь, наверное, тоже вечер: шторы задернуты, сквозь них не пробивается свет, горит электричество. Отложила книгу, чтобы проверить, подошла к окну, отдернула штору — и не испугалась тому, что увидела: никакого окна за шторой не оказалось, просто стена. Мне захотелось назад, в кресло, к книге. Но ведь я должна была испугаться. Пересиливая себя, — свою лень, отстраненность, спокойно-счастливое равнодушие к тому, что со мной происходит, — еще раз обошла комнату. Обнаружила две двери: одна — в ванную — оказалась открытой, другая — вероятно, наружу — закрытой. Подергала ручку и с облегченной совестью — вот проверила же, сделала все, что могла, — вернулась в кресло. И поскорее, чтобы не успел просочиться испуг, открыла книгу. Впрочем, испугаться я вряд ли смогла бы — в этой комнате просто не было места страху. Чистый покой, с привкусом сна, как эта счастливая солнечная сказка: пастуший напев на просторе свежайшего воздуха.
Кажется, я опять задремала. Во всяком случае, не слышала, как щелкнул замок, как открылась дверь, шагов я тоже не слышала. Появление в моей комнате этой женщины с подносом в руках — внезапное появление, раз прелюдии к нему я не слышала, — не испугало меня, я его восприняла как должное.
— Не хотите ли покушать? — певучим, греческим голосом спросила она и улыбнулась.
Я прислушалась к своим ощущениям: да, поесть не мешало бы, тем более вон на подносе сколько всего привлекательного. Надо о чем-то ее спросить. О чем? Я забыла. Не важно, наверное.
— Спасибо. Я с удовольствием.
— Вот и прекрасно! — Женщина опять улыбнулась. Я подумала, что она, вероятней всего, жена Владимира Анатольевича. По возрасту и по стилю вполне ему подходит. И потом, если она не жена, то что делает здесь, в его доме?
Пока я ела и лениво перебирала в голове, о чем должна была спросить, женщина исчезла. Я опять не слышала ни шагов, никаких других звуков. После обеда (а может, это был завтрак? или ужин? — по составу блюд никак не определить) я легла на кровать и уже по-настоящему уснула. Мне приснилась зеленая поляна. А когда я проснулась, на столе не было ни посуды, ни подноса, ни остатков еды. Конечно, она еще придет, беспечно подумала я, тогда и расспрошу ее обо всем. Немного полежав — мне было так приятно лежать на этой удобной кровати! — я поднялась и прошла в ванную. Пустила воду, села на край ванны, дожидаясь, когда она наберется, от нечего делать, без особого любопытства, стала рассматривать многочисленные бутылочки на полке, кафель (на нем был какой-то замысловатый рисунок), плафон из разноцветного (бледного) стекла под потолком. На противоположной стене, довольно высоко, было что-то вроде маленького окошка, задернутого кружевной занавеской. Неужели в самом деле окно, ведущее на улицу? Или это еще одна полка? Я понимала, что просто обязана проверить. Мне было совсем не интересно узнать, что там такое, но узнать было необходимо. Борясь со своей блаженной ленью, насильственно подстегивая любопытство, я принесла из комнаты стул, несколько книг потолще (три тома энциклопедического словаря для школьников и всемирную историю). Влезла на этот шаткий помост, отдернула занавески. Да, это было окно, совсем маленькое, голова бы моя ни за что не прошла, но окно наружу. Сначала я увидела только кусок неба, фрагмент дерева и какого-то светло-серого дома, потом, поднявшись на цыпочки и подтянувшись (мое сооружение угрожающе зашаталось), смогла рассмотреть небольшой отрезок асфальтированной дорожки. Мокрая, блестящая, освещенная бледным, нетеплым ноябрьским солнцем. Второй этаж или, может быть, третий, равнодушно подумала я. Часов двенадцать дня, во всяком случае, не позже двух, судя по солнцу. Наверное, это я и должна была узнать. Узнала, и прекрасно, пора вниз, пора принимать ванну, вода наверняка уже набралась. Но тут на дорожке появился ребенок. Крупный, полный, он шел неуклюжей походкой, видно, только-только научился ходить. В руках он крепко, но тоже как-то неуклюже держал ярко-красный мяч. Что-то в этом ребенке было не то. Мне стало отчего-то неприятно. Не то, точно не то! Слишком крупный для своей неуклюжести… Остановился, неловко подбросил мяч — мяч упал на дорожку, укатился, перестал быть виден. Ребенок запрокинул голову — засмеялся? заплакал? Да ведь это совсем не ребенок! Взрослый мужчина! Боже мой! Какой отвратительный фокус! Я резко отстранилась от окошка и чуть не упала, в последний момент удержала равновесие. Слезла, закрыла кран, отнесла в комнату стул, книги поставила в шкаф. Неприятное впечатление не пропадало. Мой безмятежный покой разбился об этого ужасного монстра.
Я долго сидела в ванне. Напустила пены и сидела, сидела, пытаясь отрешиться, расслабиться, вернуть свое счастливо-отстраненное состояние, но ничего не вышло. На душе было тревожно и все тревожнее с каждой минутой. Греческая сказка тоже не успокоила. И женщина, милая, с самой доброй на свете улыбкой, показалась надменно-уродливой. Она, как и в прошлый раз, вошла совсем неслышно. Опять с подносом, уставленным всевозможными деликатесами. Я о чем-то важном должна была ее спросить… Не помню. Слезы подступили. Что-то со мной случилось. Прорвалось, хлынуло…
Мы долго, обнявшись, сидели на кровати: она меня утешала, я сумбурно, захлебываясь слезами, рассказывала. Невыносимо было, что она меня обнимает, она утешает, ей я рассказываю, такой надменно-уродливой (в этот момент она мне была просто отвратительна), и в то же время надрывно-приятно, почти до экстаза. Это была какая-то вакханалия истерической исповеди. Что-то извращенно-недозволенное, переходящее всякие границы. Если я когда-нибудь вернусь в нормальную жизнь, мне будет ужасно стыдно вспоминать об этом. Я была разнузданна в своих признаниях, я крушила все на своем пути, как пьяная, потерявшая всякий контроль над собой женщина, как старая дева, вдруг ударившаяся в распутство. Скорее всего, я постараюсь забыть или, во всяком случае, не вспоминать об этом никогда… Хотя вряд ли мне это удастся. Да и… Нет, об этом забывать мне нельзя. О том, что я вдруг вспомнила, забывать нельзя. Я вспомнила — нет, ясно вдруг увидела — убитого на дороге ребенка. Да, это был мальчик лет шести. Мне самой тогда было шесть. Это случилось вечером, в сумерки, мы с мамой возвращались домой… не помню откуда. Его сбило машиной на полном ходу, не знаю, как он оказался один на дороге. Все закричало звериным криком — улица закричала. Мама схватила меня за руку, больно сжала ладонь, но я вырвалась, чуть не вывихнув кисть, и побежала к нему на дорогу. Я увидела все, я все это запомнила. Наверное, я тогда сошла с ума и оставалась в этом сумасшествии еще долгое время, потому что, растравливая себя, снова и снова возвращалась в эту картину, специально ее вызывая. Ужасная, кровавая игра, особенно четко картину удавалось увидеть в сумерки. Я придумывала ему историю жизни, в которой я была то его сестрой, то матерью. Мы играли с ним, с живым, я убивалась от горя над ним, мертвым. Не знаю, сколько продолжалась эта игра, во всяком случае, я о ней совершенно забыла. Только остался неосознанный страх, настолько неосознанный, что я только сейчас поняла: а ведь я попросту боялась, да, да, боялась родить ребенка, потому, вероятно, и замуж не вышла.
Все это я вдруг вспомнила и рассказывала, содрогаясь от ее слишком телесных, слишком горячих утешений, недозволенно наслаждаясь отвращением. И потому опять не спросила о главном, опять не смогла вспомнить, что такое, это главное.
Когда она ушла, я бросилась на кровать и уснула. И наступил новый день, точно такой же, как предыдущий. А потом еще один, а потом я перестала утруждать себя подсчетами времени. Владимир Анатольевич не приходил ко мне, а женщина вела себя так, словно ничего особенного между нами не произошло. Мой покой стал абсолютным. Лениво, не доставляя ни боли, ни радости, текли воспоминания — большей частью детские. Я лежала с закрытыми глазами и равнодушно просматривала их, как иллюстрированный, но неинтересный старый журнал. А когда это занятие надоедало, поднималась, принимала ванну, брала из шкафа какую-нибудь книгу — не глядя вытаскивала за корешок, мне было все равно, что читать в этом состоянии, — сворачивалась клубком в кресле. Приходила женщина, приносила еду. Я завтракала, обедала, ужинала и снова погружалась в полный бездумный покой. Мне казалось, что так теперь будет всегда и даже временами — что так всегда и было.
Бездумный покой убаюкивал, я уже не жила, а пребывала в постоянной дремоте — это был самый безболезненный, самый счастливый вид смерти. Я растворялась и утекала. Ничто меня не обременяло, ничто не могло бы испугать. Эта комната теплого сна была надежным панцирем, защищающим меня от жизни. Там, где-то за пределами комнаты, вероятно, продолжают происходить события, но меня они не касаются, ко мне они не имеют отношения.
Так я бездумно думала, так ощущала. И потому не поверила, когда события вторглись в мою тихую усыпальницу. Началось все со звуков — чуждых моей тихой комнате. Женщина, которая за мной ухаживала, всегда входила неслышно, я никогда не могла застать момент ее появления — она оказывалась вдруг. А тут этот непереносимый для сонного моего слуха стук, почти грохот, распахнувшейся настежь двери. Но я не испугалась, не веря, что события вторглись, лишь капризно прохныкала и даже глаз не открыла. Мне не хотелось с ней разговаривать, выяснять, отчего она вдруг так шумно себя повела, чем вызвана ее нервозность. Я продолжала лежать с закрытыми глазами, а она стремительно прошлась по комнате, остановилась у кровати, видимо добиваясь моего пробуждения. Я не хотела открывать глаза, но от пристального ее взгляда стало не по себе, словно по лицу ползло какое-то насекомое, от ее нервного дыхания стало душно. Все равно не открою, ни за что не открою, не будет же она стоять надо мной вечно. Не будет, убедится, что я крепко сплю, и уйдет. Да ведь теперь просто открыть глаза и неудобно: она поймет, что я притворялась.
— Перестань! Я знаю, что ты не спишь, — мужским, властным голосом сказала она.
Я наконец испугалась и резко открыла глаза. События вторглись. Черный костюм. Мой взгляд натолкнулся на чуждый этой комнате мужской черный костюм. Скользнул выше и уперся в совершенно невозможное здесь, в покое сна, лицо — лицо того неистового сумасшедшего, от которого мне удалось сбежать.
— Ну, здравствуй, Леночка! — сказал он, засмеялся победно, словно решил неразрешимое, словно достиг недостижимого, и по-хозяйски уселся на мою кровать. — Елена и Дмитрий? — Победный смех его перешел в торжествующий хохот. — Да нет, это в прошлом, теперь — Митя и Леночка.