Шрифт:
Миновала пора героических походов на Низ и внешней, нарочитой, грубизны. Юноши в Новгороде, подобно знатной молодежи далекой Флоренции, стали завивать волосы, кудри свободно спускались до плеч, на широкие, откинутые на спину цветные воротники. Лишь у стариков волосы по-прежнему лежали на спине, свитые в плотный жгут. Иные из щеголей, напротив, подстригались коротко, подвивая концы локонов, чтобы кудрявились венцом под околышами круглых русских шапок, знаменитых по всем берегам Варяжского моря и до Дании. Только на Москве, перенятое от татар, начинало входить в моду бритье головы (в походах да в поле обовшивеешь с долгими-то волосами!) и твердые стоячие воротники-козыри. Но и там пока еще больше ценилось новгородское платье и прически.
Как только во дворе раздался топот и голоса, оба бросили игру. Иван Савелков потянулся, расправил плечи, повел руками — ух! Засиделись, ожидаючи! Вскочил прыжком, пошел навстречу входящим. Юрий тоже встал с ленивым изяществом. Шумные приветствия, удары по плечам, хохот наполнили горницу.
Григорий Берденев, дорвавшись, пил теперь малиновый квас, кося глазом на Федора, которого в перерывах продолжал поддразнивать. Федор уже начинал фыркать — легко закипал от пустяка. Был он ниже брата Дмитрия, хотя тоже широк в плечах, и при семейном сходстве, — оба бровями, взглядом походили на мать — был темновиден, смотрел как-то исподлобья, бегал зраком, часто раздувая крылья носа, и тогда что-то дикое гляделось в нем. Ему и впрямь мало стоило стоптать кого конем или рубануть сплеча, а в гневе он становился неистов, за что и получил прозвище «дурень». Не хватало Федору и ума братня, больше сердцем чуял, чем разумом. Что ляжет ему на сердце добро, а не ляжет
— долой, и знать не хочу.
Гомон гомонился, пока распоясывались, скидывали летние епанчи и ферязи, а слуги подносили закуски и легкий мед. Хмельного хозяин не велел давать, к серьезному разговору нужны ясные головы. Все были знакомы по родству-кумовству, но так, чтобы враз всем собраться, редко случалось, и потому речи, шутки и смех не утихали. Борецкий с Селезневым-Губой и сами не торопились начинать. Василий взялся тягаться с Савелковым на пальцах, и то огненная рубаха перетягивала, и тогда остолпившие борцов друзья подбадривали Василия Губу, то клонилась вперед, и тотчас зрители начинали поощрять Савелкова. Селезнев все же перетянул, изловчась, нежданным рывком, свалил противника на себя:
— Силен ты, Иван, а башки не хватает!
Григорий Тучин в шутках почти не принимал участия. Летнюю бумажную ферязь свою он лишь расстегнул. Голубая рубаха с негустым серебряным шитьем очень шла к его продолговатому сдержанному лицу с темной бородкой.
Одетый проще и строже других, он выглядел, как всегда, изящнее.
— Что, Григорий, все в порядке? — окликал его Павел Телятев. — Вижу, ты скоро в монахи пойдешь со своими-то попами, уговорят! Что жена молодая делать будет!
Григорий не ответил, только досадливо повел бровью.
К нему подошел, улыбаясь своей медленной смущенной улыбкой, Иван Своеземцев.
— Слушай, Григорий, я давно хотел тебя спросить про этих братьев духовных. Ты к ним почасту ходишь. Что это, в самом деле серьезно?
— Это очень серьезно, Иван! Порою мне кажется, что это серьезнее всего, что мы тут говорим и делаем.
— Даже судьбы Новгорода?
— Даже.
— Но… Горсточка людей, бедняки, без власти, без денег… Даже и черный народ у нас на Славне о них почти не знает… Что могут они?
— Возможно, они лишь и могут, а не мы. Отними у нас нашу власть и этот блеск и роскошь, что останется? У них нечего отнять, разве книги!
— Но ты можешь объяснить их учение?
— Признаться, я сам еще многого не понимаю. Но они во всяком случае считают, что жизнь духа главное, а плотское — тлен, и на деле следуют своей вере.
— Но разве церковь созиждется не тем же Христовым учением?
— В букве, но не в духе. Буква омертвляется, а дух живет, и для утверждения духа приходится ломать букву. Они утверждают, что такова вся жизнь, «не умрет зерно, — не произрастет». Новое разрушает старую оболочину свою.
— Но отвергать Христа для Христа? Этого мне не понять! Во всем нынешнем сраме он один, мне кажется, в кого еще можно верить!
— И потому-то его именем и торгуют на всех наших торжищах духовных.
Каждогодно празднуем распятие и воскресение Христово, будто и впрямь он выкупил вперед и до конца времен все грехи наши… Потому же они и поклонение сотворенным вещам — иконам — отвергают.
— Отвергнуть легко! А ежели черный народ станет рубить иконы и новое насилие воцарит?
— Там и много другого: счислению лет, противлению лунному, звездотечению учат… — отвечал Тучин с легкою, чуть приметной неохотой, поглядывая по сторонам. Он тут же перебил себя сам:
— Ну вот, кажется, до дела дошли. Что там Селезнев? А, опять про соколиную охоту! Переходили бы сразу к делу… Слушай, Иван, говорят, старики хотят тебя в Совет старых посадников от Славны поставить? — В свою очередь спросил он Своеземцева.
— Не хочу! Почему это Иван Офонасович не может?
— Немир? Его ваши посадники больно не любят. Задирист! А за тебя и Марфа Ивановна стоит, и ваши бояре согласны, бают: «В отца место»!
— Борецкая!
— Да. Она отца твоего уважала.
— Знаю. Но какой я «старый посадник»! Давеча пришлось судить. Люди втрое старше меня и не из бедных, Домажиров да Филиппов отец. За каждым сотни людей, а сошлись на полуторах обжах спорной земли. Старики! Сами не могут по-люби решить, от меня суда просят… Чуть не отослал на Городец, право! В отца место… Отец или я?