Шварцбраун Екатерина
Шрифт:
А однажды у нас в классе появилась очень красивая девочка, Аня Дианина, сирота — и я как-то влюбилась в нее, и захотела чтобы она полюбила меня — до этого я никого там не любила и меня тоже никто не любил. Я спрятала ее шапку в рукав, и сбегала бросила в колодец во дворе. Когда она хватилась шапки, то совершенно растерялась. У нее был только папа, и он не мог прийти в школу, потому что был очень занят — он работал в КГБ.
Я обещала что мы ее обязательно отыщем. Я сказала что знаю кое-какие волшебные слова. Привела ее к колодцу, пошептала, и попросила заглянуть внутрь — не появилось ли там шапки? Аня пришла в восторг сначала, смеялась, обнимала меня, прыгала — и я была счастлива. А потом вдруг посмотрела как-то нехорошо, и сказала «Знаешь что? Я думаю ты сама ее туда бросила!» Я ничего не смогла ответить, придавленная ее презрением. И она ушла от меня насовсем.
Или в художественной школе у нас стояли на подоконнике в туалете стеклянные баночки для воды, чтобы в них мыть кисточки. Я всегда старалась выбросить хотя бы одну баночку в окно, чтобы она разбилась и лопнула. Директор наш постоянно охотился за теми гадами, которые выкидывают банки, но так и не поймал. Однажды он услышал звон разбюившегося стекла из коридора, сразу же влетел в девчоночий туалет (он был без лишних церемоний), но тщетно — в туалете не было никого кроме меня, а я никого подозрительного не видела. Так эта напасть и длилась, пока я росла. Я согласилась принять на себя роль хотя и затравленного, но вредителя. Что-то вроде «Я — Гитлер. Мне капут. Я умер», как играли дети после войны, только я не хотела умирать. Так что мне оставалось работать вредителем. Про эти истории там никто никогда так и не узнал, но это было не важно — я и так знала, что скажет мама — то есть я знала истину — что я отвратительная, ужасная, мерзкая. Мама была у меня уже внутри.
Другие мои дурные поступки были не так экзотичны, но не менее мерзки. Я предавалась, например, пороку. Когда это обнаружили, я должна была поклясться что никогда в жизни больше этого не сделаю — потому что это самая мерзкая вещь на свете, и тот, кто ей предается, становится всеми презираем и всем отвратителен. Кроме того, я должна была написать письменное признание одной из моих теток, единственной. которую я любила, и которая любила меня — и я написала, зная, что она после этого будет содрагаться от отвращения при мысли обо мне. С тех пор я сторонилась ее. Это была очередная страшная ночь рыданий — я умоляла простить меня, но была слишком омерзительна для этого. До того момента я предавалась пороку не зная за собой никакой вины, и уже давно, — а с этого момента я предавалась пороку уже зная, какого презрения тем самым заслуживаю в глазах дорогих мне людей. В художественной школе у меня было много свободного времени — я проводила его в какой-нибудь пустой аудитории, составив три стула вместе и предаваясь пороку. В любой момент кто-нибудь мог войти, и ужасающие последствия даже трудно себе было представить — но это меня не останавливало.
Мой мазохический комплекс появился когда-то очень рано, еще до того как я стала себя помнить. Одно из первых воспоминаний это в детском саду, как мальчик (честное слово, мальчик) с соседней кровати научил меня пороку — и я ему предавалась, представляя, что у меня на груди повешена табличка, на которой написано, что каждый должен меня бить и обижать, и вот я хожу по городу и все меня бьют и обижают. Я тогда еще не знала, что между мальчиками и девочками тоже происходит нечто интересное.
Я так хорошо запомнила это открытие порока в детском саду, потому что еще запомнила бабушку, она потом скоро умерла, а тогда была еще жива и забирала меня из сада. Это самое яркое воспоминание о ней. Вот мы с ней шагаем по таким большим бетонным блокам, проложенным через лужу, и меня переполняет радость открытия — я хочу поделиться с бабушкой, научить ее тоже, чему сама сегодня научилась, потому что она добрая — и на предпоследней бетонной плите уже открываю рот — и раз — мы перешагиваем на последнюю плиту и я закрываю рот. Я думаю — лучше не расскажу, вдруг станут ругать. Не важно, что вещь хорошая, наказывают и за хорошее. Так бабушка никогда и не узнала восхитительную тайну порока, и потом почти сразу умерла.
Когда, уже в школе, я узнала истину (что это отвратительный порок), я поняла что люблю отвратительный порок. Лет в 12 я уже методично прочесала — и прочитала подряд — почти все собрания сочинений классиков, из которых в основном состояла наша немаленькая библиотека — в жадном поиске намеков на пороки. Особенно продуктивным оказался в этом смысле почему-то Золя. Все это к тому, что хроническая расколотость, конфликт субличностей был заложен в фундамент моей психики с самого начала. Что-то вроде агрессора-садиста Суперэго против Ид и мазохического Эго. Что я «плохая» это просто была одна из моих неотъемлемых характеристик — вот почему это невротическое чувство праведности так восхищает меня. Это раньше неизведанное наслаждение как видно казалось побочным эффектом уменьшения активности мозга.
Это реальное изменение композиции вплоть до фундамента. Я больше не плохая. Я теперь часто бываю права. Я делаю многие вещи так, как надо — а не наоборот, как нельзя. Ясно, что изменилось что-то в том, «как надо» — то есть что-то перекомпоновалось в Суперэго. Возможно, оно стало более осознанным, тогда как раньше, как неприятный голос осуждения, вытеснялось в бессознательное, и оттуда осуждало еще вернее — не знаю. Знаю только что совершенно ясно — это из-за таблеток. Как будто у меня отрезали какие-то верхушки психики, где бушевал маньяк-убийца, и всё стало хотя и чересчур приземленно, и как-то туповато — но зато тихо и спокойно.
Заполняя психологические тесты, я убедилась, что меня определяют как интраверта, вместо экстраверта, как раньше, а место очень характерной для меня раньше тяги к экспериментам и приключениям заняло стремление к упорядоченности, стабильности и покою. Так что тесты показывают у меня теперь другой тип личности, не тот что был до психоза. Ещё очень давно меня определил как «Гексли» один тогдашний энтузиаст соционики. На этом основании он подобрал мне команду на работу, собрав одну за другой четверку дополнительных типов. Все потешались над его убежденностью, но, что странно, мои сотрудники действительно умели и любили делать как раз то, что я не умела и терпеть не могла, а взамен хотели от меня таких вещей, которые мне давались легко и приятно. Он утверждал что это симметрично.
Что интересно, я и сейчас могу ответить на тест как будто я — такая, как была раньше. Получается тот же «Гексли» Я точно знаю, как бы ответила, если бы не изменилась. Но если я стану отвечать за себя, какой я стала теперь, будет совершенно другой тип — не организатор, не инициатор, куда скучнее, основательнее, и без особого воображения. То же самое и на тестах Бриггса-Майера. Насколько я понимаю, считается, что психологический тип — это как отпечатки пальцев, на всю жизнь.
Так или иначе, пока я не стала настоящей занудой, как сейчас, я и не начинала выяснять, почему всё это со мной произошло и что именно произошло на самом деле.